События, развернувшиеся в XIV веке, были знамением наступления новой эры не только в политической, социальной и экономической истории страны, но и в ее культурной жизни. В течение двух последующих столетий создавался новый лик культуры японского парода эпохи средневековья, вплоть до конца XVI века, то есть начала Нового времени.
Подойти к этому исторически третьему облику японской средневековой культуры удобнее всего со стороны искусства. Японские исследователи говорят: Смотрите! Во времена Камакура все искусство было буддийским: храмы и пагоды — такова была архитектура; статуи будд, бодисатв, святых — вот скульптура; портреты церковных деятелей — живопись; даже эмакимоно рассказывали об истории монастырей, о деяниях подвижников и праведников. Теперь же все стало иным! Лучшие произведения архитектуры — не храмы, а жилища, замки. Некоторые постройки по традиции продолжали именоваться храмами, как, например, Киикакудзи (Золотой храм) в Киото, но фактически это были павильоны парка. Что было церковного в картинах Сэссю, в пейзажпой живописи? Словом, искусство XI—XIII веков было религиозным, искусство XIV—XVI веков — светским, мирскнм. И в этом — существо нового облика не только искусства наступившей: эры, но и культуры в целом. Да, с религией, точнее — с церковью, особенно не считались. Феодалы не стеснялись при всяком удобном случае отнимать у монастырей их земли, жестоко расправлялись с монахами, если те уж слишком рьяно сопротивлялись. Крестьяне во время своих восстаний захватывали монастыри — и для того, чтобы укрываться в них, п для того, чтобы овладеть имевшимся там оружием и провиантом; феодалы же, усмирявшие восстания, без колебаний жгли монастыри. Об уважении к святыне и речи не было. На что уж славен своей историей, своими деятелями был монастырь Хиэйдзан, это не помешало тому, что Ода Нобунага в 70-х годах XVI века предал его огню, как только выяснилось, что надменные монахи не пожелали смириться перед его волей. Л монастырь этот считался «Неугасимым светильником Закона»!
Что же, значит, этот светильник погас? Но странное дело: самые крупные и организованные крестьянские восстания именовались Икко-икки (восстания секты икко). И вообще редкое крестьянское восстание не проходило под эгидой той или иной буддийской секты.
Есть и другие — несколько своеобразные — свидетельства силы религии. В буддийском пантеоне есть бодпсатва Авалокитептвара, почитаемый в Китае как богиня Гуаньинь; в японском про-пзношени — Канпон. Есть будда Амитаба, Амида-буцу или просто Амида. Характерно, что один из двух прославленных основоположников театрального искусства того времени, Юсаки Киёцугу, выбирая себе театральное имя, составил его из первых слогов имен бодисатвы Каннон и будды Амида, назвал себя Канъами. Имя это монашеское. Что же, выходит, что знаменитые деятели японского театра были монахами? И их искусство развивалось под знаком религии?
Эти и многие другие явлении в жизни того времени отнюдь не говорят о падении буддизма. В чем же дело? Как согласовать их с теми фактами, свидетельствующими как будто бы об обратном, которые были приведены выше?
Ответ прост: религия как таковая не отпала, но ее характер, ее роль резко изменились.
Выше было отмечено, что Хонэн и Синран перенесли свою деятельность в народ — в низшие слои буси и в крестьянскую массу, из которой первоначально вышла значительная часть этих воинов. Основой успеха их деятельности послужило то, что они обратились к самому простому и в то же время самому действенному в человеческой душе — к вере и надежде: к вере в спасение, которое человек обретает в обители «Чистой земли»; к надежде, что это обязательно произойдет, поскольку существует Великий обет Амитаба, Последователи Синрана продолжали эту линию его деятельности, неуклонно отодвигая на задний план догматическую и обрядовую сторону религии и на первое место выдвигая только одно: Син (Истину). Тем самым от секты дзёдосю (учения о Чистой земле) ответвилась новая, получившая название дзёдосинсю (учение о Чистой земле — Истине), или просто синею (учение об Истине), или иккосю (учение об Одном). Историки японского буддизма, оперируя аналогиями с историей христианства, называют синею буддийским протестантизмом. В таком сближении верно то, что, действительно, догматическая сторона религии отошла на второй план, схоластические рассуждения стали ненужными; словом, произошло, как говорят такие исследователи, «обмирщение» буддизма, своего рода реформация. И вот этот «обмирщенный», приблизившийся к простому человеческому сознанию буддизм и стал главной религией крестьянства и низших слоев воинского сословия.
Но буддизм на втором этапе феодальной истории Японии имел и еще одного знаменитого деятеля — Нитирэна, сумевшего еще глубже проникнуть в умы простого народа своим беспощадным обличением неправды сильных мира сего, включая самых всесильных сиккэнов Ходзё"; гонения же, которым он подвергался, только усиливали его авторитет. Из основанной им секты хоккэсю в дальнейшем вышла секта ниссинсю. Она также распространялась в народной массе, только преимущественно среди городского населения — ремесленников и торговцев.
Оставалась еще одна часть общества — его образованные круги, знавшие китайскую науку, литературу, философию, искусство, унаследовавшие и свою блестящую цивилизацию Хэйана; словом, люди — типа автора «Цурэдзурэгуса». Для этого общественного слоя существовал свой буддизм. В современной западной литературе его именуют дзэн-буддизмом, в Японии же его название составлено по обычному типу: дзэнсю (учение о Дзэн). Слово дзэн — звучащее в японском произношении китайское чанъ, в старом языке — дзянь; само же дзянь — сокращение слова дзянъка, а так произносили тогда китайцы санскритское «dhyana». Таким образом, дзэнсю значит учение о Дхьяна. Учение это также перешло в Японию из Китая. Первым занес его Эйсай (1141 —1215), вернувшийся в 1191 году в Японию после десятилетнего пребывания в Китае. Он привез с собой первый вариант дзэнской доктрины — в русле секты рин-сайсю. В 1227 году из Китая вернулся Догэн (1200—1253), положивший в Японии начало секты содосю. Собственно, от нее и пошло главное русло дзэн-буддизма.
Оставляя пока в стороне содержание этого учения, отметим ту его черту, которая является в нем общим с буддизмом камакурских времен: Догэн, как до него Синран и Нитирэн, провозгласил единый и простой путь к спасению, то есть также отверг всякие догматические и схоластические ухищрения. Но в одном он превзошел своих собратьев: его главное сочинение—«Сёбо-гэндзо» — написано по-японски. Разумеется, сами термины остались китайскими, они были введены в японский текст. Понять значение этого факта нетрудно, если представить себе появление ученого богословски-философского трактата на средневековом Западе, например у франков, не на латинском языке, а на своем родном.
Судьба этих двух сект, в которых впервые в Японии предстало учение о Дхьяна, была различна. Догэн резко отвергал всякую связь религии с государственной властью, почему его проповедь не находила особенного отклика среди дворянства. Эйсай оставлял эту сторону вообще без внимания, поэтому и приобрел немало приверженцев среди буси, даже из числа высоких рангов. Так. например, сиккэн Ходзё Токиёри в 1246 году, узнав, что в гавань Хаката, откуда обычно шли корабли в Китай и из Китая, прибыли ученые-монахи Ранкэ и Дорю, вызвал их в Камакура и оставил при себе, построил для них храм Кэнтёдзи. В 1272 году из Китая вернулся другой ученый монах — Согэн; Ходзё Токимунэ, сиккэн тех лет, вызвал его в Камакура и в монастыре построил для него храм Энгакудзи. Небезынтересно отметить, что храм этот имел особое назначение: в нем должны были возноситься моления о всех павших воинах, причем не только своих, то есть сторон-инков Минамото и Ходзё, по и чужих, то есть принадлежавших к лагерю Тайра. Видимо, в политику сиккэнов входило примирение старых враждующих сторон и буддизм был призван этому содействовать. Так или иначе, учение о Дзэн стало тогда распространяться именно среди военного дворянства, в высшем слое которого еще сохранилась хэйанская образованность. Достаточно сказать, что в Императорскую антологию XIII века вошли стихи около пятидесяти поэтов из числа членов только одного дома Ходзё. Насколько ценили сиккэны эту старую образованность, показывает тот факт, что Ходзё Санэмори организовал в Канэсава (впоследствии — Канадзава) Канадзава бунко (Библиотеку Канадзава), в задачи которой входило собирание, хранение и изучение письменных памятников и документов, оставленных предшествующими веками.
На этой почве развивалось и просвещение, создателями которого выступают главным образом представители среднего слоя феодального сословия; из него и выдвинулось большинство деятелей буддизма. Этот процесс продолжался и в XIV веке, когда буси уже не были грубыми, мужицкими воинами, какими они были — в своей массе — в прежние времена; повысилась их общая культура, они формируют теперь новый многочисленный просвещенный слой, в который входят не только верхи воинского сословия, но и представители широких его кругов. Они и стали главными деятелями культуры XV—XVI веков, создавшими ее глубоко своеобразный лик. И одну из самых выразительных черт этого лика составил именно дзэн-буддизм.
Дзэнские монахи, разумеется, соблюдали уставы, вывезенные из дзэнских общин в Китае, по в их жизни не меньшое место занимало и светское просвещение. Они постоянно ездили в Китай и привозили оттуда не только буддийские сочинения, но и книги по светской философии; больше всего — сочинения неоконфуцианцев, как назвали европейские синологи мыслителей Китая X— XII веков, а точнее — представителей той светской философской мысли, которая произвела в Китае целый переворот в умах. Во время своего становления это была философия китайского Ренессанса, историко-культурная миссия которой состояла в том, чтобы освободить человеческую мысль от давящего догматизма, оторвать мышление от схоластики, ввести мысль в русло рационализма — в доступных для того времени пределах. Именно так и воспринял эту философию Гэнъэ, побывавший в Китае в 30-х годах XIV века и первый привезший на свою родину новые для японцев философские сочинения Чжоу Дунь-и, Чэн И, Чэн Хао, Чжу Си. Правда, в Китае XV века эта философия уже стала официальной доктриной политического режима и ей был придан догматический характер, но для японцев тогда существовала только идейная сторона этого учения, сама философская мысль, а она была по своей исходной природе — именно ренессансной, то есть высоко вознесшей человека с его рациональной, действенной мыслью.
Мы знаем жизнь дзэнских монастырей. В них, конечно, производились церковные службы, изучалось писание и т. д. Однако это был лишь общий порядок, которому по традиции следовали; гораздо более важным даже в этом общем порядке считался, однако, труд, и притом всякий, даже самый простой: уборка помещений, уход за монастырским парком, приготовление пищи и т. п. Самым же существенным был труд духовный, выражавшийся не во внешних действиях, а во внутренней работе над собой, которая приводила бы к обретению «пустого сердца», то есть к достижению такого состояния духа, которое было бы свободно от всего житейского, что обычно заполняет сознание человека. Это не было отрицанием бытия, жизни; наоборот, бытие — материальное и духовное — считалось реальностью; отвергалось только отожествление жизненного с житейским, бытия, как высшего состояния, с его модальными проявлениями. Освобождение духа из-под власти этих проявлений и приводило к тому, что дзэнцы назвали пустотой, то есть абсолютной духовной свободой. Такая же свобода открывала путь к самому главному: к познанию высшей сущности бытия. Сущность эта мыслилась как «природа будды», но будды не как лица, а как состояния, как бытия высшего порядка, а такая природа познавалась человеком не где-нибудь вовне, а в себе самом, самоуглублением. Это называлось саторн — истинным познанием и составляло суть того, что обозначалось словом «дхьяна».
Существовало, впрочем, и внешнее средство, способствующее такому познанию: дзадзэн (сидение по-дзнски). Это означало неподвижное сидение в определенной позе с полным отрешением от всего окружающего. Такое состояние часто уподобляют тому, что мы обозначаем словом «медитация». Дзадзэн входило в состав духовного праксиса дзэнцев — как в их монастырях, так и в миру.
Другим внешним средством подхода к истинному познанию был мондо. В буддийских монастырях устраивались диспуты; они характерны для средневекового буддизма в той же мере, как и для средневекового христианства. У дзэнцев они назывались мондо (вопросами — ответами), то есть диалогами, и имели лишь одну-единственную цель, сформулированную в четырех словах: тёкуси дзинсин (прямо, т. е. непосредственно показывать человеческое сердце), а это означало — не спорить, не полемизировать, а соединяться в общем духовном опыте, «совместно сверкать природой Будды», как в этом случае говорили.
Формула «прямо показывать человеческое сердце» передает первое — из двух основных — положение дзэн-буддизма. Вторая формула также выражалась в четырех словах: фурн монд.ш (не сообразоваться с письменными знаками). Это означало, что сатори, истинное познание, дхьяна, не достигается изучением сутр. Почему? Потому что познанное не может быть выражено письменными знаками. Если учесть, что понятие «письменный знак» тогда был эквивалентен понятию «слово», эта формула утверждала, что познание не может быть выражено человеческим языком. Но оно может выражаться действием, и прежде всего творческим. Тем самым на первый план выступил тот вид творческой деятельности, который зовется искусством. Поэтому один из путей к пониманию Дзэн — изучение искусства, созданного в атмосфере этого учения.
Нетрудно понять, что главным предметом этого искусства был человек. Как было указано выше, духовный праксис дзэнцев состоял в познании «природы будды», то есть высшего, истинного бытия. Но такое бытие отыскивалось, однако, не где-то в «том мире», не в «Чистой Земле», а тут же, в «этом мире». Па нашей грешной земле; и не вне человека, а в человеке. Если дзэн есть религия, то это религия бога в человеке.
Именно такое умонастроение и проявилось в искусстве. Художники, проникнутые духом дхьяна, перестали изображать будд и бодисатв; они изображали людей. Каких? Тех, кто учил познанию, кто сам достиг познания, то есть наиболее чтимых деятелей своего учения. В дзэнских храмах, конечно, оставались изображения Амитаба и Каннон и всяких других персонажей буддийского пантеона, но это была дань традиции, принятому порядку; новое же, что в этих храмах появилось и что занимало в них первое место, были тинсо (портреты людей) — живописные и скульптурные. Так в третий раз в истории японской культуры расцвело портретное искусство — так же как хэйанское и камакурское, по-своему реалистическое, но глубоко отличное от тех по духу и содержанию своего реализма. Задача реализма в данном случае состояла в том, чтобы выразить в лицах и позах изображенных людей достигнутую ими степень духовного прозрения. На этих портретах были и надписи. Это были как бы завещания, оставленные учителями своим ученикам. Знатоки японской графики утверждают, что эти надписи, сделанные иероглифами, если и не являются непосредственно произведениями графического искусства, все же имеют свой особый графический стиль, который специалисты склонны рассматривать как выражение в изгибах и переплетениях линий того принципа простоты, который был ведущим в философском учении дзэнцев и отразился во всем искусстве, ими созданном.
Тут невольно возникает вопрос: как могли появиться подобные завещания? Ведь они выражены словами, а верующие в дхьяна считали, что познание не может быть передано человеческим языком. Дзэнцы устраняют это противоречие объяснением, что дело тут совсем не в том, что написало, и вообще не в словах, а в том, что составление учителем такой надписи, с одной стороны, и благоговейное принятие ее учеником — с другой, составляют единый двусторонний духовный акт общения — такой же, как мондо (диалог). В таком объяснении важно то, что участниками подобного духовного акта были люди, и только люди, друг для друга, а содержанием общения было только то, что человек находил в самом себе и что принимал от другого.
Портреты были лишь одним из видов дзэнско-го искусства живописи. Другой его вид — суйбо-куга (дословно — картины водой и тушью, (т. к. тушь разводилась в воде); иначе—сумиэ (картины тушью). Писали на плотной бумаге или на шелку.
Монохромпая живопись появилась в Японии в конце XIII века и была перенесена из Китая, главным образом дзэнскими монахами. Ее расцвет в Японии приходится на XV—XVI века, когда работали прославленные мастера: Дзёсэцу (главные годы деятельности — 1393—1427), Сюбун (середина XV в.), Сэссю (1420—1506).
Что изображалось на картинах? Все. Природа — пейзажи с горами и реками; растения, птицы, животные — и вписанные в пейзаж и взятые отдельно; люди — как самостоятельные объекты изображения и как элементы сюжета, передко выраженного в виде чисто жанровой ситуации. Однако картины эти, во всяком случае — известную часть их, следует понимать философски.
У Дзёсэцу ость картина «Тыква-горлянка и рыба». Она высоко ценится знатоками и считается кокухо (государственным сокровищем), то есть отнесена к числу самых выдающихся произведений национального искусства. На заднем плане в туманной дымке изображены далекие горные вершины, на переднем — излучина реки. На переднем плане сбоку—какое-то ветвистое растение. В центре — на мыске, внутри излучины, — человеческая фигура: старик в жалкой изорванной одежде. В руках у него тыква-горлянка. В струе воды, огибающей этот мысок, видна увлекаемая течением рыбка. По позе старика видно, что он ловит эту рыбку в тыкву-горлянку. И все. Как будто бы самая обычпая картина. Но Дзёсэцу, оказывается, написал ее по повелению самого сегуна — Асикага Ёсимоти, рьяного приверженца дзэиского учения; написал для того, чтобы сказать о том, как достигается познание.
Познание достигается работой духа, прежде всего — размышлением. По размышлением отнюдь не беспредметным: адепту задавалась задача — какой-нибудь текст, над которым сп должен был думать. В решении этой задачи, в раскрытии истины, заложенной в ней, и заключался процесс познания. Об этом и говорит картина Дзёсэцу, говорит, конечно, иносказательно, посредством образа, по ведь язык слегка обозначенными. В центре высится какое-то сооружение пз пятен разной величины, густоты, разных очертаний. Впечатление хаоса. Но странно: всматриваясь во все это, зритель начинает видеть перед собой пространство, в котором что-то образуется: остроугольные, едва видные силуэты наверху — гребни далекого горного хребта; расплывчатые пятна, как-то соединенные друг с другом, внизу — струи реки; какое-то изогнувшееся образом, а не слов и был для дзэнцев тем, чем можно было выразить познание.
Таков один пример. Другим может служить знаменитая картина Сэссю, паписаниая в 1495 году и также считающаяся государственным сокровищем. Внешне она такова: чистый белый фон, на котором местами размазана тушь, то едва заметными пятнами, то более густыми, иногда с совершенно расплывшимися очертаниями, иногда сооружение из бесформенных пятен — купа деревьев под порывом ветра, а прямоугольные густые пятна среди этих деревьев — очертания кровли жилища. Зритель видит, как в бесконечном пространстве, в пустоте, как его называли китайцы, раскрывается полнота, в небытии — бытие, в бесформенности — формы.
Чтобы более полно понять замысел художника, следует вспомнить об одном существенном принципе искусства дзэнских мастеров. Художник стремился передать то, что обозначалось словом пи (пружина), то есть не сам предмет, а таящуюся в нем силу, как бы сжатую в комок, как пружина, но могущую мгновенно развернуться. Такая пружина заложена во всем бытии и в каждом предмете этого бытия и в природе п в человеке. Очень рельефно эта сила выражена в известной картине Сэссона «Буря на море».
Монохромный пейзаж Дзёсэцу, Сэссю и других мастеров этой школы сыграл особую роль в истории японской живописи: он открыл дорогу знаменитой школе Кано, названной так по именам двух ее основоположников — отца и сына Кано Масанобу (1437—1530) и Кано Мотонобу (1476— 1559). Школа эта просуществовала целых три столетня — XV, XVI и XVII века, но за эти века пережила по крайней мере две метаморфозы.
Обратимся к основателю школы — Масанобу. Известно, что его учителем был Сюбун, ученик Дзёсэцу, так что он целиком вышел из этой школы. Но известно также, что он тогда же увлекался китайской живописью, особенно картинами Дао-цзы (первая иол. VIII в.), считающегося основоположником искусства первой (танской) норы китайского Ренессанса VIII — IX веков. У него он заимствовал весь типичный для китайской живописи того времени ассортимент сюжетов; в традиционной формулировке это — люди, будды и бодисатвы, боги и демоны, птицы и животные, горы и вода, башни и дворцы, деревья и кусты. О том, как строился из этих элементов самый сюжет, дает представление одна из наиболее известных картин Масанобу «Чжоу Мо-шу у Лотосового пруда». Чжоу Мо-шу, или Чжоу-цзы, как почтительно именует его история китайской философии,— знаменитый основоположник китайского неоконфуцианства, о котором была речь выше, то есть философии китайского Ренессанса, как считаем мы. Ему принадлежит поэма в прозе «Любовь к лотосу». В ней он перечисляет те цветы, которые были особенно любимы поэтами, и указывает, что особенно мил лотос, и объясняет почему — конечно, философски. На картине Масанобу изображена водная поверхность — вероятно, большой пруд, весь покрытый цветами лотоса; берега пруда причудливо изрезаны, всюду — выступающие кусочки берега, заросшие растительностью; на переднем плане справа — небольшой мысок, покрытый кустарниками, около него посреди лотосов — лодка; в ней в задумчивой позе сидит человек, который и должен быть Чжоу-цзы.
Но подлинным создателем нового направления в живописи стал его сын Мотонобу. Характерна для него картина «Человек с удочкой» *. Перед зрителем — река, как обычно, прихотливо извивающаяся среди изрезанных берегов, между островками. Всюду на берегах, на островках — деревья, кусты, обычно купами. В центре внизу у большого камня на берегу — маленькая фигура человека с удочкой. Ясно, что пред нами пейзаж и человек с удочкой — не более чем одна из деталей этого пейзажа.
Появление этой школы оказалось большим событием в истории японской живописи. Она, эта школа, во-первых, ввела красочность взамен мо-нохромности школы Дзёсэцу, то есть вернулась к живописи красками, которая под названием яматоэ расцвела еще во времена Хэйана; она, во-вторых, сочетала сюжеты школы Сэссю с сюжетами китайской ренессансной живописи, тем самым создав то, что впоследствии назвали нихонтэки караэ (китайские картины на японский лад). Но самое главное в том, что художники школы Кано вывели живопись из сферы эстетических принципов дзэн-буддизма, предъявляющих большие требования к философскому осознанию явлений природы и жизни. Не только сама живопись, но и ее эстетические основы стали светскими, слились с бурной, красочной жизнью всего общества. Самый успех этой школы свидетельствует, насколько это было тогда нужно. Уже Масанобу стал любимым художником самого сегуна Ёсимаса (на посту сегуна в 1449—1474 гг.). Мотонобу был придворным живописцем при четырех сегунах — от Ёси-хиса (1474—1489) до Есихару (1521—1545) включительно. Художники стали профессионалами, и это — впервые за всю историю Японии до этого времени. Они расписывали стены дворцов, храмов, ширмы — словом, использовали свое искусство для украшения жилища, быта. Особенное развитие это направление получило во второй половине XVI века. Знаменитые замки Адзути и Осака, построенные в конце XVI века, украшены картинами художников школы Кано, кстати сказать, неукоснительно принимавшими эту родовую фамилию, независимо от того, принадлежали ли оии к этой семье действительно. С конца XVI века меняется характер их искусства: оно становится пышным, бьющим на внешний эффект, уснащенным массой деталей; словом, приобретает те самые черты, которые в искусстве Запада появляются на исходе Ренессанса при переходе к барокко.
Впрочем, известную пышность и яркость в культуру рассматриваемой эпохи внесли и сами дзэнцы — те самые, которые так рьяно проповедовали простоту, чистоту, ясность. Чтобы понять это противоречие, следует не упускать из виду, что они были деятелями культуры в целом, а никакая культура никогда не сводится к чему-либо одному. Дзэнские монахи постоянно ездили и Китай, который в XIV—XV веках переживал закат своего Ренессанса, что выразилось не только в простоте монохромного пейзажа, но и в роскоши дворцов, великолепии храмов, увеселительных павильонов, изысканных кабинетов. Японские дзэнцы видели асе это и не могли в какой-то мере не попасть иод влияние этой стороны культуры эпохи и принесли се к себе. Они показали ее прежде всего на себе самих: дзэнские монахи, проповедовавшие простоту и непритязательность, стали ходить в пышных облачениях, расшитых золотом и серебром; строили величественные храмы; церковную утварь употребляли только высокохудожественную. Словом, обратили внимание и на прикладное искусство.
Одним из видов этого искусства, по своей художественной высоте соприкасающимся с тем, что называют «чистым искусством», были макиэ (шкатулки, коробочки, шкафчики, ширмы, экраны) , покрытые лаком — черным или цветным — с нанесенными на них изображениями: цветами, птицами, растениями; изображались пейзажи, просто узоры, получаемые распылением по поверхности, покрытой еще не засохшим лаком, золотого или серебряного порошка. Макиэ высоко ценились в Китае и в Корее и составляли одну из статей японского экспорта в эти страны.
Об этой стороне дзэнской культуры хорошее представление дают два знаменитых павильона: Кинкакудзи (Золотой) и Гинкакудзи (Серебряный). Первый, находящийся в Киото, был построен в 1397 году по повелению сегуна Ёсимицу и считается образцом караэ (китайского стиля). Одна из особенностей этого стиля — трехъярусная конструкция сооружения с таким расположением ярусов, которые не превращают постройку ни в трехэтажную башню, ни в трехступенчатую пирамиду. Это достигается гармоническим распределением разных уровней с внутренней, отнюдь не навязчивой, но всегда ощутимой симметричностью, данной при этом не в геометрически прямых линиях, а в изогнутых очертаниях. Средства, которыми строители осуществляли такой художественный замысел, были различны: прорезные стены, легкие колонны-столбы, узорчатые карнизы-решетки, прихотливой формы окна.
Именно соразмерность деталей и создает великолепную гармоничность всего сложного и причудливого сооружения.
Серебряный павильон, воздвигнутый в 1473 году по повелению сегуна Ёсимаса, находится также в Киото на территории монастыря Дзисёдзи. Он столь же прекрасен по своей сложной и богатой архитектуре, что и Золотой павильон, но в нем есть одна особенность: он представляет собой сочетание храма и жилища. В нем есть буцума (помещение с Буддами, т. е. дворцовая капелла); есть и сёин (книжный павильон, т. е. кабинет). В таких кабинетах не только читали книги, писали сочинения, предавались размышлениям, но и беседовали с друзьями на темы науки, литературы, философии, искусства. В таком кабинете не было места для великолепия; все должно быть просто, как этого требовала дзэнская эстетика, но простота в данном случае была отнюдь не простой: она была изысканна и внутренне сложна. Гармоничность была основным мерилом художественности, эстетической ценности сооружения.
Разумеется, подобный архитектурный стиль отнюдь не был представлен этими двумя павильонами; он был общим для архитектуры эпохи в целом — той, которая была предназначена для знати — светской и духовной. Но ярусный стиль стал основой и замкового строительства, широко развившегося в этот период истории, а некоторые его приемы вошли и в жилищное строительство состоятельного слоя городского населения. В этом же стиле строились сооружения и особого назначения — чайные комнаты. В дзэнских монастырях были особые помещения, в которых монахи пили чай. Кстати сказать, именно они (первый, как считается, Эйсай еще в 1191 году) вывезли этот продукт из Китая, где он прежде всего употреблялся как лекарственное средство. Таким же средством он был первоначально и для дзэнцев, но потом возникло употребление чая как напитка: он стал предметом того, что японцы обозначили тогда словом суки (гурманство). А всякое гурманство обычно связывается с определенным ритуалом, что и привело к образованию столь любопытной для европейцев чайной церемонии *, как обычно говорят на европейских языках, тяною — говорят японцы, что означает буквально «чайный напиток», чай не как растение, а как напиток.
Чайное действо состоит из двух процессов: приготовления напитка — кипячения воды, заварки кипятка чаем (в порошке), подготовки чайной посуды — все с особыми, поистине церемониальными движениями рук, корпуса, при строгом выражении неподвижного лица, и из потребления напитка — подачи чашки приготовляющим и принятие ее пьющим размеренным движением рук и медленного поднесения чашки ко рту. А так как разговоров тут не ведется и все сидят в чинных позах, в строгих парадных одеяниях, получается не чаепитие, а, действительно чайное действо. Соответственно строгим и простым должен быть и чайный павильон — помещение, специально предназначенное для этого действа: где-нибудь в стороне, чтобы мирская суета не вторгалась в затихшие души... Затихшие в той самой внутренней сосредоточенности, которая и вела к сатори (познанию). Сосредоточенности должен был способствовать и размер помещения: обычно это маленькая комнатка в четыре с половиной циновки (около 7 кв. м) площадью, с минимумом дневного света: все должно происходить не только в тиши, но и в полумраке.
Сначала чайное действо происходило в монастырях, но постепенно вошло и в светский обиход. С XVI века чайные павильоны появляются уже в домах богатых горожан. Там, конечно, весьма мало помышляли о сатори, но требование строгой чинности, строгости и благолепия оставалось в силе, и это само по себе оказывало влияние на культуру не только общественного поведения, но и личной жизни.
Наряду с живописью и архитектурой необходимо также упомянуть еще об одном искусстве, расцветшем в эту эпоху,— парковом.
Вообще введение природы в жилище является одной из самых заметных особенностей японского быта. Еще в хэйанское время в богатом жилище необходимым элементом был водоем— пруд, ручей, а часто — и то и другое. Если величина пруда допускала, устраивался и крохотный островок. Все это обычно размещалось в центре жилищного комплекса, составляло внутренний сад в доме. Храмы обычно также были окружены садом с прудом. Такое сочетание садовой площадки с разделанной на ней растительностью долго было привычным стилем японского садового искусства. Дзэн-буддизм внес изменение и в эту сферу. Вот два знаменитых, сохранившихся до нашего времени образца дзэнского паркового искусства. Сад при храме Рёандзи: сравнительно небольшая площадь — свободное пространство, усыпанное белым песком; на нем разбросаны — именно разбросаны в прихотливом порядке — пятнадцать камней разной величины. Это должно обозначать ни более ни менее, как море с выступающими над его поверхностью скалами. Вот сад при храме Дай-сэнъин в монастыре Дайтокудзи: перед вами горы — высоченные, неприступные; слышим, как с них сбегают потоки; видим, как эти потоки врываются в долины, в ущелья. Эффект достигается умелым расположением разной величины и формы камней с подведенной к ним струей воды.
Подобного рода парки основаны на простой идее: вся природа может вместиться в небольшое пространство; иЛи иначе — любая огромная картина природы может быть сжата до миниатюры. Размер не имеет значения; существенны лишь пропорции. Маленький камешек на блюдечке с водой — то же море с островком на нем.
Такой призыв к умению видеть большое в малом, великое в незначительном и был сделан художниками дзэнского направления, и естественно, что парковое искусство предоставляло хорошие возможности для выявления подобного замысла.
Нельзя, однако, не сказать, что и за этим скрывалось общее стремление дзэнцев видеть в вещах их главное. Главное в горном пейзаже — не размеры гор и даже не их формы, а то единое, что они совместно друг с другом образуют.
Однако пределом и, пожалуй, синтезом всего дзэнского искусства является Ногаку (театр Но). Так он называется в настоящее время, но в XIV веке, когда он стал формироваться, его называли саругаку, и это название хорошо раскрывает его первоначальную природу и его историю.
Слово «саругаку» — искаженное сангаку — значит «разные представления». Так называли в Китае выступления мимов, плясунов, шутов, акробатов, жонглеров, фокусников; им обозначались, следовательно, различные виды массового теат-Чрального и циркового мастерства. В Японии, куда такие представления были перенесены еще в VII веке и где они соединились со своим собственным, выросшим на японской почве, но однородным по характеру искусством, притягательность их для народа была оценена духовенством, которое с целью привлечения к своим монастырям возможно большего числа богомольцев после торжественных церковных служб устраивало представления саругаку.
Любопытно, что исполнители этих представлений, весьма различных по характеру, имели общее наименование: саругаку-хоси. Тут приходится еще раз напоминать, что наименование хоси, собственно — монах, тогда прилагалось не только к духовным лицам, а, например, и к слепым сказителям — таким же странствующим исполнителям своего искусства, какими были и мастера саругаку. Не следует также забывать, что всякое празднество стало обозначаться словом мацури, что первоначально относилось только к обрядам — ив сфере народных верований, и в син-.. тоизме, и в буддизме.
В XIII веке в этом разнородном искусстве стали формироваться жанры, по своему характеру более близкие к театральным; наиболее определившиеся среди них — кусэмаи и дэнгаку. Развитие театрального элемента в этих представлениях выражалось во многом. Во-первых, в них входил уже более разработанный сюжет и, что еще более важно, сюжет, выявленный не только средством пантомимы, ио и с помощью слова, а это уже вело к зарождению драмы как произведения литературы. Во-вторых, исполнение могло оставаться по-прежнему пантомимой или пляской, но по своему характеру оно уже становилось игрой, то есть должно было представлять сюжет. Сюжетный материал был разный: важнейший его источник составляли крестьянские обрядовые действа. Само слово дэнгаку (полевое представление) точно указывает, откуда пошли эти действа. И в одном это театральное искусство продолжало оставаться верным своей исконной природе: оно было синтетическим, в него входило слово — как распеваемое, так и декламируемое; входила музыка — как вокальная, так и инструментальная, причем последняя не только как аккомпанемент к пеппю, но и как самостоятельный номер; входило движение — как в виде пляски, так и в форме пантомимы, и также под музыку. Во второй половине XIV века этот процесс пришел к своему завершению: был создан театр Но. Его создали два прославленных театральных деятеля — отец и сын, Канъами (Юсаки Киёцугу, 1354—1406) и Сэами (Юсаки Мотокиё, 1375— 1455). Они сами были живым воплощением синтеза искусств: они были драматурги — авторы пьес, актеры — исполнители главных ролей; а как исполнители — и драматические актеры и танцовщики; они были хореографы — авторы танцев; режиссеры-постановщики; учителя своего искусства, наконец — его теоретики. От Сэами остался ряд трактатов, раскрывающих нам, что видели в своем искусстве его создатели, что хотели им выразить.
Театр Но является самобытным и законченным в себе явлением. Его корни, разумеется, те же, что у всякого театрального искусства: народная обрядовая самодеятельность. Связь его с предшествующими театральными формами, особенно с дэнгаку, несомненна. В нем есть канонический персонаж — Окина (Старик), а это — обычный участник земледельческой обрядности, связанный с магическими действиями, призванными обеспечить успешность труда земледельца. При Канъами, то есть на начальной стадии истории этого театра, самыми популярными пьесами были те, героями которых были подобные, хорошо знакомые массовому зрителю персонажи. Наконец, о народных истоках этого театра свидетельствовали и маски, которые носили главные действующие лица: маски были обычным аксессуаром земледельческих магических действ. Но уже Канъами начал, а Сэами закончил введение в драматургию Но сюжетов из литературных источников: из хэйанских повестей, из буддийских и синтоистских церковных хроник и житий святых; больше же всего — из того материала, в котором был наиболее силен драматургический элемент: из героических эпопей камакурских времен; в первую очередь, конечно, — из «Хэйкэ-моногатари».
Этот материал, с литературной стороны очень высокий, привел к повышению драматургической природы пьес, а это в свою очередь совершенствовало исполнительскую сторону представления. Тем самым театр Но стал ориентироваться уже на другого зрителя: на образованную часть общества того времени, то есть на средние и высшие слои военного дворянства. Горячими поклонниками театра стали сегуны.
Искусство Но дошло до нас, но, насколько мы можем судить по источникам, нынешнее исполнение отличается от того, чем оно было в эпоху первого расцвета этого театра. То, что мы видим в наши дни, сложилось тогда, когда Но стало театральным искусством высших сфер феодального общества, а это произошло в XVII — XVIII веках. Сейчас одна из отличительных особенностей исполнения — его медленность, раньше же оно велось в гораздо более быстром темпе. Сейчас исполнение строится на всевозможных условностях: поднесение правой руки к лицу, например, должно означать горестный крик или плач; достаточно чуть-чуть поднять лицо, «подставить его свету», как говорят на техническом жаргоне этого театра, или слегка опустить, «погрузить в тень», чтобы выразить самые сильные эмоции; ранее же игра была мономанэ (подражанием), как говорил Сэами, то есть стремилась воспроизводить действия и переживания героев так, как если бы они сами были на сцене. Однако, как это ни парадоксально, именно такое стремление к воспроизведению действительности и послужило источником того, что мы сейчас воспринимаем как условность. Вспомним, что Киё-цугу и Мотокиё носили монашеские имена Канъами и Сэами, но были ли они монахами в действительности? Монашеское имя тогда могли брать себе миряне, получившие образование в монастырях. Во всяком случае, и Канъами и Сэами в жизни были актерами, жили не в монастырях, а при дворах знатных покровителей, устраивали свои представления для светской публики. Но они, особенно Сэами, были по духу последователи дзэнского учения. Сочинения Сэами, трактующие его искусство, полны дзэнскнмп терминами; многие общие положения прямо заимствованы из дзэнских произведений. Поэтому как пьесы этого театра, так и приемы их исполнения становятся более понятными, если учитывать влияние на все это искусство дзэн-буддизма.
Почему было достаточно лишь «погрузить лицо в тень», чтобы выразить сильную эмоцию? Потому что мономанэ состоит не в примитивном воспроизведении бытовых жестов и движений, в которых эта эмоция проявляется, а в раскрытии ее глубинной сути. Сэами назвал эту глубинную суть словом «югэн», введенным в систему эстетики, как было сообщено выше, еще в начале XIII века поэтом Фудзивара Садайэ. Иначе говоря, считалось, что воспроизведению подлежит подлинное, а подлинное есть сокровенное. Поэтому именно предельно сжатое движение и жест и могут приоткрыть это сокровенное; внешняя полнота вос-' произведения открывала бы не сокровенное, а явное, то есть не подлинное. Именно этот дзэн-ский принцип и руководит актерами в их подражании. Только Сэами перевел его из сферы гносеологии в сферу эстетики: для него сокровенным была эстетическая сущность эмоции, переживания, а сущность эта — прекрасное. И это прекрасное есть и в подвиге и в злодеянии: в великом и в ничтожном, в величественном и убогом. Показать действительность так может только театральное искусство. Поэтому оно и оказывалось подлинно правдивым. Вот в чем состояла реальность Но. Сэами подчинил этому принципу все — и драматическую разработку сюжета и исполнение, пустив в ход все средства — речь, пение, движение, танец, музыку. Поэтому в спектакле Но все соединено друг с другом; искусство Но действительно синтетическое.
Но зачем же надевалась маска? Главный персонаж пьесы всегда выступает в маске. И она никогда не меняется: весь ассортимент масок давно стандартизован. Не так трудно объяснить маску историей этого искусства: тем, что маска пришла из народных обрядных действ. Но Сэами не был бы создателем театра, если бы маска у пего была лишь наследием старины. Существуют разные объяснения назначения маски. Одно из них такое: маска — недвижна, на ней дано застывшее выражение; персонаж же. играющий в маске, обуреваем меняющимися эмоциями. Так в чем же дело? В том, что внутреннее движение надо показать при внешней неподвижности; бушующую страстность — на фоне внешней бесстрастности. И следует сказать, что, действительно, кульминационный момент действия — танец главного героя, лицо которого закрыто маской с застывшим выражением, танец, исполненный движениями огромной силы и выразительности, производит на зрителя сильнейшее впечатление именно этой контрастностью.
Значит ли это, что с появлением этого театра в Японии зародилась драма? Если называть драмой литературную часть театрального представления, построенного на определенном сюжете с драматическим его развитием, пьесы театра Но — драмы. Но в то же время это далеко не драмы в привычном для нас представлении, созданном драматургией XVIII — XIX веков. Недаром пьесы эти назывались ёкёку (пьесы для пения).
Прежде всего спектакль Но — музыкальный: значительная часть текста поется солистами и хором; тут же на сцене — оркестр, состоящий из флейты и двух маленьких барабанов, который то сопровождает пение, то исполняет свои отдельные интерлюдии. Спектакль Но — хореографический: драматическая кульминация выражается в нем танцем главного героя, исполняемым в сопровождении музыки оркестра и пения хора. Словесная ткань пьес — различна: в ней есть обычная разговорная речь, есть проза ритмизованная, есть стихи. Таким образом, с литературной стороны ёкёку драматическая поэма; с театральной стороны — соединение драмы, оперы и балета. Драматический элемент заложен в сюжетной ситуации: пьеса рассказывает о каком-нибудь событии в жизни героя: если герой воин, главное содержание представления — рассказ о его подвиге и судьбе; если герой божество, повествуется о каком-нибудь его деянии; если героиня красавица, рассказывается о каком-нибудь трогательном — счастливом или горестном — эпизоде ее жизни; если героиня простая женщина, предметом показа является какое-нибудь — обычно трагическое — происшествие в ее судьбе.
Один из самых любимых драматургических приемов — первоначальное сокрытие героя и последующее внезапное его раскрытие: сначала герой показывается в ложном облике, например в виде крестьянина, а потом оказывается, что это дух знаменитого воина, павшего на этом месте. Таким образом, и с этой стороны пьесы Но скорее поэмы, чем драмы в привычном для нас облике. Особое значение имеет и введение в драматургический план буддийских мотивов: дух павшего воина, рассказывающий о своем боевом подвиге, страдает на том свете оттого, что совершил убийство, действие, запрещенное буддизмом. Так же — в плане греха — трактуются и другие земные подвиги и радости. Тем самым пьеса призывает молиться за этих людей, преступивших заветы буддизма. Следует, однако, сказать, что этот буддийский налет был рассчитан не столько на пробуждение религиозных эмоций зрителя, сколько на своеобразный эстетический эффект: внутреннее столкновение двух противоречивых начал бытия; к тому же зритель любовался тем, о чем рассказывалось и что показывалось на сцене, п особенно не внимал назидательным сентенциям, излагаемым хором.
В заключение — несколько слов об устройстве сцены. Она — открытая с трех сторон площадка; никаких декораций; только задник украшен изображением сосны на золотом фоне, то есть имеет чисто декоративное значение. Но реквизит существует, и «вещи» на сцене играют вместо с актерами. Актеры выходят на сцену из своих уборных по открытой галерее, соединяющей их помещение со сценой. Хор и оркестр располагаются на самой сцене — сзади и сбоку. Заслуживают особого внимания костюмы: там, где это требуется сюжетом, они исторически точны, но всегда чрезвычайно декоративны; одежды фантастических существ причудливо-сказочны; так что с этой стороны спектакль производит впечатлепие пышного зрелища. Таков облик первой театрально-драматической формы в Японии.
Искусства зрелого средневековья развивались под знаком дзэн-буддизма. Под этим знаком тогда объединялись те слои общества, которые можно назвать интеллигенцией своего времени. Как это обычно бывает, эта интеллигенция формировалась из различных сословий — и из воинского дворянства, включая и его самые высшие круги, и из духовенства, в которое попадали не только представители того же дворянства, но и выходцы из простого народа той эпохи — горожан и даже крестьян. Характерна и двойственность социальной ориентации этого слоя: интеллигенция одновременно и примыкала к господствующему сословию и отрывалась от него; примыкала тем, что служила его вкусам и интересам; отрывалась тем, что создавала себе монополию на образованность, просвещенность, ученость, на владение искусством. Характерен и общий гуманистический дух этой интеллигенции, выражавшийся не только в прославлении высших качеств человеческой природы, но и в превращении человека в главную ценность бытия.
Однако далеко не все в культуре этого времени развивалось в русле дзэн-буддизма. И прежде всего — литература; вернее, то, что было тогда наиболее существенным в ней; а этим была авантюрно-героическая эпопея.
Провозвестником этого жанра и была известная эпопея «Тайхэйки» («Описание Великого мира»). Уже в этом произведении, относимом тогда к разряду тех же гунки, героических эпопей времен Камакура, обозначились новые черты. Вместо героизма пусть и художественно-преображенного, но исторически реального появился героизм гиперболический, легендарный; героическое деяние стало не столько подвигом, сколько приключением, рыцарской авантюрой, в повествование вошли элементы фантастики. Рыцарский эпос превращался в авантюрно-героическую поэму. Если сопоставить эти произведения с близкими по характеру произведениями европейской литературы, то различие между старыми гунки и новыми такое же, как между «Песнью о Роланде» и «Неистовым Роландом», между «Песнями о Сиде» и «Освобожденным Иерусалимом». Первые принадлежат средневековью, вторые — Ренессансу. Наиболее знаменитыми из этих поздних гунки являются «Сога-монагатари» («Повесть о Сога») и «Гикэйки» («История Ёси-цунэ»).
Первое произведение относится к концу XIV века, второе — к середине XV века. Иногда их называют авантюрно-героическими романами. Они, действительно, повествуют о героях, но герои эти — иные. Если под героем произведения понимать персонажи, которые особо выделены в повествовании, то свои герои были и в старых гунки. В «Хэйкэ-моногатари», например, Тайра Киёмори, Минамото Ёсинака, Минамото Ёсицунэ; в «Тайхэйки» — Нитта Ёсисада, Кусуноки Маса-сигэ, но эти герои не составляют центр всего эпоса: они — лишь один из его элементов: главное в эпосе — происшествия и деяния. Другое дело — братья Сога: они герои в том смысле, в каком мы говорим о героях романа; то есть персонажи, стоящие в центре всего повествования. «Сога-моногатари» — рассказ о мести двух братьев, Сога Сукэнари и Сога Токимунэ, за смерть отца, убитого врагом их рода. «Гикэйки» — настоящая романтическая поэма с героем Минамото Ёсицунэ, образцом мужества, благородства, прославленным еще в «Хэйкэ-моногатари». Тут же на первый план выставлены не столько его подвиги, сколько он сам — пленительный рыцарь; наряду с описанием его воинских подвигов даны рассказы о его романтических приключениях. Между прочим, материал этого романа-поэмы взят не столько из времен его воинских подвигов, сколько из времен его детства и юности, а особенно — из его последующей трагической судьбы: преследуемый отцом, завидовавшим его славе, Ёсицунэ вынужден был бежать, скрываться и в конце концов гибнет.
Вот что создалось в эту эпоху на почве народного героического сказа: к нему прикоснулась рука совсем других литераторов — людей совсем другой эпохи, для которых жестокие и блистательные рыцарские времена были уже отошедшими в глубь столетий; стали предметом не переживания, а любования.
Подлинным шедевром литературы этого времени является знаменитый роман-поэма «12 песен Дзёрури», время возникновения которого в точности не установлено, хотя предполагается, что он появился в середине XV века. В первой половине XVI столетия он уже пользовался огромной популярностью. Это повесть о любви героя романтических поэм японского Репессапса Минамото Ёсицунэ, тогда еще совсем молодого, и прекрасной Дзёрури. «12 песен Дзёрури»—свидетельство отличия общества и всей культуры этой эпохи от рыцарского средневековья.
Начиная с XIV века появился и до начала XVIII века существовал другой вид прозаической литературы, стоявший далеко от идейных течений этого времени. Это были так называемые отогибанаси (короткие рассказы), одни из них фольклорного происхождения, со сказочными сюжетами (отчего в гораздо более позднее время слово «отогибанаси» стало значить «сказка»), другие заимствовали сюжеты из японской классической литературы, из буддийских сказаний, из китайских источников — эти, вероятно, сочинялись полупрофессиональными рассказчиками, которые входили в свиту даймё (сеньора) и носили наименование отогиносю. Отогиносю — те же буси, иногда монахи, чьей обязанностью было развлекать даймё своими рассказами в часы бессонницы. Но были ли эти отогибанаси фантастическими или юмористическими, служил ли сюжетом эпизод из классического романа или дневника XI века, буддийская легенда или народная сказка, во всех случаях они были художественно довольно примитивны. В XVI веке многие из этих рассказов — их насчитывается около трехсот — стали записываться, частично издаваться ксилографический, иногда с большим числом иллюстраций, а текст служил уже как бы подписями к ним. В таком виде они стали именоваться отогидзоси.
Вне сферы дзэн-буддизма развивалась тогда и поэзия. Прежде всего изменился самый процесс стихотворчества. Если раньше один автор обращался к другому со своей танка, а тот тут же отвечал таким же стихотворением, то теперь поэтический диалог стал превращаться в то, что мы назвали бы совместным писанием стихов. Собиралось несколько поэтов, и каждый присоединял свое стихотворение к стихотворению, созданному пр^ыдущим. Получалась рэнга (цепное стихотворение), как стали называть подобные циклы, ставшие определенным, особым поэтическим жанром. Жанр этот первоначально был распространен в аристократических кругах — в тех, для которых танка все еще была высшей формой поэтического искусства, но с XIV века такой вид поэтического творчества начал распространяться и среди воинов, а также монахов; иначе говоря, по понятиям того времени рэнга перешла в низы. Поэтому в первое время различали рэнга додзё (дворцовую) и рэнга тигэ (простонародную). Появились крупные мастера; начали составляться сборники. Самый известный среди них оказался в сфере дворцовых рэнга: Нидзё Ёсимото, член знатного рода старой аристократии, издал сборник «Цукубасю», сразу же оцененный настолько высоко, что в 1357 году он был даже приравнен к Императорским антологиям, а о большем вознесении поэтического собрания в этом кругу общества и говорить было нельзя.
Разумеется, этот новый вид поэтического творчества, новая его форма, породили и свои припципы, свои правила. Словом, родилась и теория этого искусства. Первый, кто эту теорию постарался сформулировать в трактате «Рэнга-синсики» («Новые правила рэнга»), был тот же Нидзё Ёси-мото. Трактат этот обычно называют «Оан-синси-ки» («Новые правила годов Оан», как именовались года правления, когда все это происходило; 1368-1374).
Однако гораздо большее значение — и для литературы той эпохи и для всей ее культуры — получила простонародная рэнга, в манере которой цепные стихотворения стали создаваться даже одним автором. В XV веке появился крупный мастер этой поэзии — Соги.
Облик Соги очень типичен для культурных деятелей того времени. Он странствовал по стране, исходил чуть ли не все ее пути — от Канто до Кюсю. Всюду он пропагандировал свое искусство, вербовал учеников; словом, сыграл огромную роль в его укреплении и развитии. Но вместе с этим произошло и самое важное: главной общественной средой, которая эту поэзию приняла, стало городское население — ремесленники, цеховые мастера, подмастерья и купцы — члены своих гильдий. В этой среде это искусство получило особое наименование — хайкай (шутка, острота). И сначала стихотворения, создаваемые этими авторами, действительно были шуточными: в них находил свое прибежище юмор, столь свойственный именно городским слоям населения. Однако в дальнейшем в них стало входить в силу лирическое начало, что крайне обогатило эту поэзию со стороны содержания и повысило ее художественный уровень. Понемногу и тут начали возникать свои сикимоку (правила), которые полагалось неуклонно соблюдать, а коль скоро появилось требование соблюдать определенные правила, появилось и судейство. Прежняя форма создания цепных стихотворений — совместное творчество — еще сохранялась, но приобрела несколько другой характер: характер поэтических состязаний. Мастера собирались на такое состязание, и каждый выступал с заготовленным стихотворением, но тут же находился и тэндзя (метчик), следивший за тем, не нарушено ли какое-нибудь правило. Трудно не увидеть в этих состязаниях подобия собраний западноевропейских мейстерзингеров с их «метчиками» (merker). И как у них были свои своды правил, табула-туры, свои сикимоку были и у их японских коллег.
Так в японских торговых и ремесленных городах возникло новое поэтическое искусство, внесшее свою, совсем особую, но исторически вполне оправданную черту в общую картину культуры японского Ренессанса, как можно с известным основанием назвать эту замечательную эпоху.
Но было и еще одно крайне примечательное явление в этой культуре, свидетельствующее о выросшем самосознании простонародья — самых плебейских слоев городского населения: всякого мелкого обслуживающего люда. Это явление — кёгэн (фарс).
Разумеется, эти фарсы относятся преяеде всего к той сфере культуры, которую мы называем зрелищной, театральной, но они входят и в область литературы. Так мы считаем теперь, но для того времени это было чем-то совершенно особым: по своему происхождению эти фарсы были одной из форм народного действа, главным образом — низов городского населения, а как представление они были своего рода театральной импровизацией, так как устойчив был только сюжет, а само освещение, в котором он подавался, не говоря уже о словесной стороне и, конечно, приемах игры,— все это зависело от исполнителей, от зрителей, от обстановки. Игрались эти фарсы на любой открытой площадке — на городской площади, на территории монастыря, перед воротами замка. Естественно, что в таких условиях актеры играли среди окружавшей их толпы зрителей, тут же реагирующих на то, что они видели. Словом, представление фарса было своего рода массовым общественным собранием, собранием низов общества того времени, имевших свои собственные взгляды, вкусы и настроения. Толпа гоготала, когда видела блудливого или вороватого монаха, попавшего впросак и выведенного на чистую воду, или знатного сеньора, настолько недалекого или откровенно глупого, что его легко мог водить за нос умный, ловкий простолюдин. Спектакль превращался в своего рода демонстрацию отношения к господствующему сословию со стороны народа, и не только — городского населения, но и крестьянства, так как города всегда были полны пришельцев из деревень, приходящих в город и для того, чтобы что-либо продать, и для того, чтобы купить да и повеселиться, познакомиться с городскими развлечениями. Тем самым фарс становился орудием сатиры, объектом которой было дворянство и духовенство. Другой, не менее заметной сюжетной линией фарсов было осмеяние быта — обычного, повседневного быта самых обыкновенных людей — тех же горожан, крестьян. Зрители потешались, когда видели, как сварливая жена колотит своего неугодившего ей чем-нибудь супруга; как неудачно пытается муж обмануть свою жену; как дерутся двое приказчиков, поссорившихся на почве обмана своего хозяина; как попадает на каждом шагу впросак впервые очутившийся в городе крестьянин — разиня и простофиля.
Как было сказано, эти представления сначала носили характер театральной импровизации, но постепенно стали появляться тексты их, в первое время не более чем либретто, но затем уже в литературно обработанном виде.
Есть в этих фарсах один непременный персонаж — слуга. Его всегда зовут Таро, то есть называют одним пз самых распространенных в народе имен. Как правило, это слуга даймё (знатного сеньора). Иногда это недалекий, нерасторопный увалень, которого хозяин постоянно лупит за его промахи; большей же частью это ловкач, сообразительный парень, куда умнее своего барп-иа, умеющий использовать глупость последнего в свою пользу, а то и вызволить его из какой нибудь беды. Этот Таро, Таро-кадзя, как его обычно называют в фарсах, был также одним из героев эпохи, героем низов общества.
Самое любопытное, что в этой области образовалось соединение площадных фарсов с высоким искусством театра Но. Оно выражалось в том, что представления пьес Но перемежались с представлениями фарсов: между двумя пьесами ёкёку исполнялся какой-нибудь кёген. И смотрели эти представления одни и те же зрители, принадлежавшие к образованным кругам дворянства того времени и даже к самым его верхам. Обратного не произошло: пьесы театра Но, вышедшие из народных представлений, чем дальше, тем больше отдалялись от народа и становились искусством высшего уровня; фарсы же, зародившиеся на городской улице и продолжавшие существовать для этой уличной публики, стали проникать во дворцы: их не гнушались смотреть и сами сегуны. А как известно, пьесы Но были созданы в атмосфере культуры, овеянной эстетическими представлениями дзэн-буддизма, фарсы же этот дзэн-буддизм, особенно его медитацию, беспощадно осмеивали. Соединение двух противоречащих друг другу явлений как нельзя лучше характеризует эту эпоху, когда средние века уже отходили в глубь прошлого, а Новое время еще только маячило где-то впереди; коротко говоря, характеризует ту эпоху, которая по своей окраске была для Японии ренессансной.