В XI веке настроение хэйанского общества стало меняться. И чем далее, тем заметнее. Признаки этого можно уловить в одном из дневников этой эпохи, в котором описывается поэтический турнир, обычное мероприятие того времени, светское развлечение: состязание на сочинение стихотворений на заданную тему. И мы узнаем: там, в зале, звучит танка, а в помещениях около, где сгрудилась молодежь, выскользнувшая из зала, звучит совсем другое — имаё-ута (песенки на современный лад). Прочь старую, смертельно надоевшую поэзию! Приветствуем новую, свежую! Вполне естественно и законно.
Но что же это за песенки на современный лад? То, что они были именно песенками, не подлежит сомнению: их распевали. Где? На улицах столицы. Кто? Бродячие кукольницы, потешавшие невзыскательную публику незамысловатым кукольным представлением; веселые девицы, а среди них особенно — сирабёси, далекие предшественницы позднейших гейш, то есть профессиональные певички и плясуньи. Но сирабёси, как ныне и гейши, были разные: многие из них допускались в дома знати, а некоторые даже обретали там себе покровителей. Песенки их были действительно на современный лад. то есть совсем не о цветах, птичках, ветерке, месяце, как танка, и на самом простом, а не на специальном поэтическом языке.
Нетрудно себе представить, как подхватывала эти песенки знатная молодежь! Они стали сочинять и сами. Так родилась новая струя японской поэзии, а слово «имаё-ута», или, короче, «имаё», стало термином, обозначающим этот новый поэтический жанр.
Эти песенки были иными, чем танка, уже по своей форме. Метр оставался тот же: стиховая строка была либо пятистопной, либо семистопной, но строфа строилась на другом основании. В танка строфа строилась на принципе дистиха с неравным количеством стоп: ками-но ку (первый стих) — на ритмическом перебое от начальной пятистопной строки к средней — семистопной, а от нее к конечной — опять пятистопной; симо-но ку (второй стих) — на ровном ритме двух семистопных строк. Строфа же имаё строилась на повторе ритмического комплекса из двух строк — семистопной и пятистопной, причем наиболее частой формой целого, то есть всей песенки, было соединение двух таких строф — восьмистишие. Нетрудно понять, что такая неприхотливая ритмическая форма была очень удобной: в нее весьма легко укладывались стиховые строки. И для исполнителей она была удобной: ее легко было сопровождать танцевальными движениями.
У японских исследователей распространено мнение, что песенки имаё пошли от васан (буддийских хоралов), то есть переложенных в стихи текстов Священного писания, распеваемых богомольцами: эти хоралы по форме совершенно такие же, как и песенки имаё. Но это совпадение можно объяснить и иначе: массу молящихся составляли люди из простонародья, а они приходили в монастыри со своими песенными навыками. А что могло быть удобнее, чем равномерное
чередование одинаковых двустиший? Составители хоралов не могли с этим не считаться; отсюда и размер хоралов и их ритм.
Насколько популярными стали песенки имаё в великосветском обществе, красноречиво говорит следующий факт: до нас дошел сборник различных стихов, значительную часть которого составляют именно имаё. Сборник этот вышел в 1069 году, причем автором его считается не кто иной, как сам император Го-Сиракава. Правда, тогда он был уже хоо (император-инок), как именовали тогда отрекшегося от престола и постригшегося в монахи правителя. Как духовное лицо он не мог предать свой сборник широкой гласности, а как благочестивый последователь буддизма не мог подать собранный материал таким, каким он был. Таким образом, в свет вышел «Рёдзии-хисё («Секретный сборник уловленной мирской пыли»).
Таково одно из многих новых явлений в культуре хэйанского времени. Другое, столь же выразительное, обнаружилось в театральном искусстве. По-видимому, представления жанра бугаку перестали быть свободной формой театральной самодеятельности; они стали церемониями, а не развлечением. Естественно, что на их месте должно было появиться что-то другое. Мы знаем, что такое это другое: это — саругаку. Слово это китайское, и притом искаженное: настоящее его звучание в японской произносительной редакции— сангаку (разные представления). Это были сценки, разыгрываемые мимами, пляски и проделки — эксцентрические, комические — шутов, номера акробатов и жонглеров и т. д. В Японию они были занесены одновременно с комагаку, то-гаку и т. д., то есть с театральным искусством, о котором уже упоминалось выше, когда речь шла о церковных празднествах в монастырях. В сфере именно этих низких жанров театрального искусства и стала создаваться новая театральная форма, сохранившая свое первоначальное наименование саругаку. В ней особое развитие получили элементы сюжетности, присутствовавшие и в первоначальных, весьма примитивных сценках; эти элементы усложнялись, их темы становились более определенными и, главное, утратили свой балаганный характер; само представление, актерская игра, стало опираться на принцип мономанэ (подражания), под чем разумевалось воспроизведение чего-либо так, как оно есть на самом деле. Именно в таком своем переходном состоянии театральное искусство саругаку и стало проникать в хэйанское общество. И не только проникать, но и быстро завоевывать в нем подлинную популярность.
Но в театральное искусство этого общества вторгся и еще один вид театрального представления — дэнгаку. Название это также китайское и означает полевые представления. Оно было дано, вероятно, великосветскими зрителями, так как для исполнителей было слишком ученым. Впрочем, каково бы ни было происхождение этого названия, оно правильно передает существо явления: дэнгаку — театрализованные обряды, сложившиеся на почве трудовой жизни земледельцев. Существовал у крестьян, например, тауэ мацури (праздник посадки на поле — высадки на подготовленное поле рисовой рассады). Главное в нем была пляска, но сюжетная, рассказывающая об этой посадке, ее изображающая; в нем была и музыка, как ритмическая основа пляски, да и всего действа. Вот подобные полевые представления и стали переходить в театральное искусство хэйанского общества.
В начале XI века один правитель уезда, то есть человек, принадлежавший к провинциальному слою господствующего класса, построил храм. Было устроено, естественно, соответствующее церковное торжество, на которое собрались крестьяне всей округи; к участию же в самом обряде были приглашены монахи из Хиэйдзан, знаменитого монастыря около столицы. Как при всяком церковном празднестве, после службы было представление для народа. И вот уездный правитель не нашел ничего лучшего, как призвать крестьян и заказать им... дэнгаку. В рассказе об этом, дошедшем до нас в сборнике «Кондзяку-моногатари», сообщается, что просвещенные монахи из столичного монастыря пришли в ужас: «Как? Он полагает, что это — театральное представление?» Однако из других источников мы знаем, что в 1069 году представления дэнгаку исполнялись ив столице, причем не только для людей базаров и колодцев, то есть народа, толкающегося по базарам и судачащего около колодцев, откуда брали воду, но и для обитателей особняков. У тех увлечение дэнгаку привело даже к моде на паса (широкополые соломенные шляпы), которые крестьяне носили во время полевых работ и которые стали головным убором профессиональных комедиантов. Так и тут из крестьянских сезонных игрищ — представлений рождались новые формы театрального искусства.
Новое появилось и в изобразительном искусстве. Об этом свидетельствуют некоторые эмаки-моно, которые были созданы в XI веке. Два из них особенно интересны.
Картина-свиток развертывала перед зрителем какой-нибудь сюжет в его событийном, динамическом плане. Естественно, что такие сюжеты давали моногатари, но очень хороший материал представляли и энги (сказания о начале) — легенды и предания, связанные с основанием или основателем, а то и вообще историей какого-нибудь храма; поскольку же для подобных сказаний весьма характерен элемент чуда, постольку рассказ о чуде или чудесах и составлял главное содержание энги-эмаки, как называли картины-свитки на такие сюжеты.
И вот перед нами Сигисан энги-эмаки (картина-свиток о происхождении храма на горе Сигисан). Своим появлением этот храм обязан чуду. Когда-то стоял обыкновенный деревянный амбар; в нем хранилось засыпанное в большие глиняные чаны зерно. Оказалось, что в этих чанах таилась волшебная сила: они вдруг взлетели, подняли на воздух амбар и перенесли его на гору Сигисан. Так возник этот знаменитый храм. Главная картина свитка изображает момент, как взлетает на воздух амбар, но художественный интерес представляют изображения людей, разбегающихся в панике. Их — целая толпа, но каждый индивидуален: со своими движениями, своим выражением лица. Все передано энергичными штрихами то толстых, то тонких линий, смелой сменой мазков, то густых, то прозрачных. Новое не только в том, что па картинах появился простой народ в его одежде, с характерными для него ухватками, но и в самой трактовке сюжета: главное в картине не чудо, а изображение суматохи перепуганной массы людей.
А вот другой свиток: Бан-дайнагон эмаки (картина-свиток о Бан-дайнагоне, одном из высоких сановников Двора). Изображен пожар: горят Ворота Отэмон — большая деревянная постройка. Однако и тут взор зрителя привлекает не столько изображение охваченной пламенем постройки, сколько переполох, возникший в толпе, в которой, судя по одеждам, перемешались и чиновники и простолюдины.
Видно, что в различные области культуры все больше проникают вкусы и настроения, близкие простому народу, как городскому — всяких профессий и родов занятий, так и деревенскому — крестьянству. На поверхность истории выходят именно эти слои общества со своей жизнью и со своим творчеством: поэзией — песнями, прозой — рассказами; со своими театральными представлениями. Мы узнаем об этом творчестве, впрочем, косвенно: по тому, что это все перешло в круг образованного общества, было там «отредактировано». О поэзии — песнях имаё мы имеем представление по сборнику «Рёдзин-хисё», о прозе — по другому замечательному памятнику, «Кондзяку-моногатари» («Рассказы о старых и новых временах»).
Это— также сборник, и очень внушительных размеров: в современном печатном издании — три больших тома. В нем — целое богатство: церковные легенды, исторические предания, сказки, бытовые рассказы; и притом не только японские, но и китайские и индийские.
Сборник — драгоценный памятник литературы, свидетельство того, что Япония тогда жила в какой-то мере общей жизнью с другими народами своего культурного круга; свидетельство связи с Китаем — из него была занесена не только ученая литература, своды законов, исторические произведения, не только высокая литературная поэзия, но и фольклор; свидетельство того, сколь многим японская культура была обязана буддийским проповедникам, перенесшим вместе с сутрами и шастрами свой церковный фольклор — агиографическую литературу, прозу и поэзию легенд, сказаний, сказок. Перед нами тот самый пышный и многокрасочный цветник словесно-художественного творчества, который мы находим в раннее средневековье и на Западе.
Как, может спросить читатель: легенды, сказки и все прочее в XI веке? После романа, да еще такого, как «Гэндзи-моногатари»? Фольклор после литературы? Недоумение законно: культурный парадокс налицо. Но он может быть понят, конечно, если вспомнить историю.
На этот раз обратиться придется не к истории одной Японии, а всего того круга земель, к которому Япония географически, исторически и культурно принадлежала. В этом круге раньше всех других ого пародов на большую арену истории вышли китайцы. Как было уже упомянуто, у них — и только у них в этой зоне Старого Света — была своя древность, длившаяся — даже в своих письменных документах — не менее десяти-двенадцати веков. За эти века была создана своя культура — огромная, многосторонняя; со своей наукой, философией, литературой. Во II—III веках древность сменилась средневековьем, создалась новая, средневековая культура со своей религией, наукой, философией, литературой, искусством. Этот процесс занял не менее пяти веков, с III по VII век включительно. В VIII веке начался перелом — того же типа, что в XIII веке в истории другого древнего народа — средневековой Италии. Перелом этот — бунт против застывших концепций мысли, морали, эстетики; борьба за свободу разума и чувств. Перелом этот в историю Запада вошел под именем Ренессанса. Такой же Ренессанс, но, конечно, в своей исторической редакции, произошел и в культуре Китая.
Он, разумеется, сказался и в литературе. Как и в Италии, тут появилась новая поэзия, о качестве и уровне которой говорят сами великие имена Ли Бо, Ду Фу, Бо Цзюй-и. Как и в Италии, появилась новая проза: новелла на материале текущей действительности, с героями — живыми людьми — своего времени, с сюжетами — их судьбами, их делами, интересами, с их чувствами и настроениями.
В истории китайской литературы эта новелла, своим реалистическим, полностью современным характером аналогичная новеллам итальянского Возрождения, зовется танской, так как она была создана писателями, жившими в эпоху Танской империи.
Именно в эти подлинно ренессансные века китайской общественной мысли, литературы и искусства японцы узнают по-настоящему Китай. Отсюда идет то удивительное своеобразие общественной и культурной жизни, которое присуще хэйанской эпохе японской истории. В типичном раынесредневековом обществе появилась высокообразованная верхушка, воспитанная на ренессанс-ной культуре Танского Китая и по-своему воспроизводящая ее в собственной жизни. Поэтому мы и видим куртуазную поэзию, совершенно типичную для определенного культурного общественного слоя раннего средневековья и в ней — нотки высокой философской поэзии танского Ренессанса. Читаем сказку о спасении несправедливо изгнанной жены с ребенком, тут же превращающуюся в совершенно реальный бытовой рассказ о дальнейшей судьбе этого ребенка. Первое—от средневековья, второе—от Ренессанса: сказалось знакомство с танской новеллой. Образованное общество этих веков раннего японского средневековья в своем духовном, культурном развитии, так сказать, доросло до возможности принять кое-что и от культуры Ренессанса.
Но, конечно, не в науке, не в философии, а только в художественной литературе, да и в ней— не во всем ее многообразии, а больше всего в повествовательной прозе. И тут получился новый историко-культурный парадокс: самое крупное — по широте, по тщательности и глубине художественного изображения жизни, движений человеческого сердца — из того, что создал Ренессанс этой зоны Старого Света в художественной прозе, появилось вовсе не в Китае, а в Японии. Такой роман, как «Гэндзи-моногатари», представляет собой литературное явление полностью уникальное: ничего подобного в ренессансной художественно-повествовательной прозе Китая да и в ренессансной литературе Запада нет. А роман этот — не единственный: за ним идут столь же большие художественные полотна таких произведений, как «Хамамацу-тюнагон-моногатари», «Сагоро-моно-гатари».
Что же означает в таком случае появление «Рёдзин-хисё» и «Кондзяку-моногатари»? Возвращение исторического процесса на свою нормальную — по общей модели исторического развития— колею.
Впрочем, вернее сказать не возвращение, а выход на поверхность того, что существовало дотоле в глубине, в народной среде, что жило и развивалось именно в ней. Репессансный блеск культуры высшего общества Хэйана погрузил в тень то, что творилось в культуре народных масс. Появление же песенок имаё, рассказов «Кондзяку-моногатари», представлений саругаку — просто выход этой культуры из тени. Все это говорит о том, что народная культура также по-своему развивалась. Да, она развивалась, и — что самое существенное — происходил обмен между культурами верхушечных слоев общества и его низов, столицы и провинции; города и деревни, как сказали бы мы, употребляя привычные для нас обозначения. Надо только помнить, что город тогда был, в сущности, один: столица Хэйан; города на местах были не более чем административные поселки, выросшие вокруг резиденций местных губернаторов; деревней же была вся страна. Но из этой деревни в столицу пришли представители дэнгаку и многое другое, особенно в области песенного фольклора, как, например, песни сайбара. кагура-ута — виды народной песенной поэзии, связанной с обрядами и играми. Из деревни пришло и множество сюжетов японской части «Кондзяку-моногатари». Но кое-что переходило и из столицы в провинцию; например буддийское искусство. Еще в VII веке было решено построить в каждой провинции буддийский храм для распространения божественной защиты на всю страну. Такие храмы во многих местах действительно возникли. Но строительством храмов занималось не только правительство: их строила и местная знать, поскольку это считалось благочестивым делом, сулившим вознаграждение.
Так, с X—XI веков в провинции возникает буддийское искусство, не уступающее столичному. Лучший памятник его — монастырь в Хираидзуми в провинции Муцу (ныне префектура Иватэ), основанный домом Фудзивара, имевшим в этой части страны обширные земельные владения. Наибольшую художественную ценность в нем представляет Кондзикидо (Золотая палата), построенная в 1124 году и входящая в архитектурный комплекс Тюсондзи, и Мурё-коин (Обитель безмерного света) — постройка, могущая быть сопоставленной даже с монастырем Бёдоин в Уд-зи. К числу выдающихся памятников строительного искусства XI—XII веков относится также Амидадо в монастыре Кодзодзи в той же провинции Муцу; такая же Палата Амитаба в монастыре Фукидэра в провинции Бунго. Словом, к XII веку вместе с буддизмом по всей стране распространились виды искусства, которые он всегда нес с собой: зодчество, ваяние, живопись, художественное литье.
Однако в сфере искусства, сопутствующего буддизму, появилось кое-что, идущее уже отпростого народа — прихожан и богомольцев: это фигурки, вырезанные из дерева и изображающие различные буддийские персонажи. Резьба по дереву— один из типичнейших видов народного художественного ремесла; оно несомненно существовало и до этого, но буддизм дал таким народным мастерам новый и богатый сюжетный материал. Об этом искусстве мы знаем по образцам, относящимся к более позднему времени, но кое-что, правда немногое, все же сохранилось от X века; например, изделия натабори, то есть резьба пата (коротким ножом с широким лезвием). Такая резьба была распространена на северо-востоке Хонсю, а это свидетельствует о том, что буддийская проповедь к тому времени дошла до далеких но тогдашним представлениям окраин страны и затронула народные массы.
Не означал ли выход из тени этой многообразной и богатой народной культуры то, что блеск культуры хэйанской эпохи стал тускнеть? Да,так и было. С XI века явно обозначились признаки упадка правящего слоя господствующего класса того времени. Чтобы увидеть это, достаточно бросить взгляд на литературу, в которой выразилось, пожалуй, самое ценное, что он создал. Поэзия, представленная различными тематическими и стилистическими вариантами танка, стала академической в том смысле, что обрела свои каноны. Сочинять танка не перестали: каждый владел этим искусством. Продолжали составляться все новые и новые Императорские антологии — их цепь протянулась до самого XIV века; их стало двадцать четыре! Но последней, в которой прозвучало новое поэтическое слово, была восьмая по порядку, появившаяся в 1205 году, — упомянутая выше «Син-Кокинсю» («Новая Кокинсю»). Стали бледнеть и моногатари: художественный вымысел, ранее обращенный на текущую действительность, стал питаться материалами истории. Около 1030 года появился исторический роман «Эйга-моногата-ри» («Повесть о славе»); около 1132 года — роман-хроника «Окагами» («Большое Зерцало»). Чрезвычайно показательно, о чем эти произведения рассказывают. О славе, но чьей? Дома Фудзи-вара. Зерцалом чего было второе произведение? Славного дома Фудзнвара. В 20—30-х годах XII века, когда появилось «Большое Зерцало», расцвет этого дома был уже позади, и его представителям, уже полностью утратившим власть, оставалось с восхищением и с горечью обращаться к поре своей славы.
В чем же дело, что произошло? Первое, о чем тут следует вспомнить, это — упомянутое выше прекращение еще с конца IX века посольств в Китай, игравших такую большую роль в повышении образовательного и культурного уровня хэйанского общества. И хотя сношения с Китаем не прекратились совершенно, они уже затрагивали другие слои населения Японских островов, да еще в какой-то мере и буддийских монахов. Таким образом, у хэйанского общества произошел отрыв от культуры другого народа, и притом культуры более высокой. Это привело к сложению первой по времени полноценно выраженной национальной средневековой культуры, по такой процесс был возможен в обстановке исторического подъема общественной энергии. В согласии со всем этим расцвело и творчество.
Теперь все стало меняться: на первые места стали выходить другие слои японского общества. И прежде всего — другая часть господствующего класса: местная знать. Столицу стала заменять провинция.
Столичная аристократия все больше и бслыне отрывалась от народа; да не только от народа, но и от реального руководства хозяйственной жизнью страны. Большинство из них старались жить в столице, чтобы быть поближе к власти; поместья оставляли на попечение либо членов своего рода, либо управляющих, набираемых из местных обитателей; нередко — из крестьян. Но были все же— и даже в большом числе — и такие владельцы поместий, которые сидели у себя в деревне и всеми способами старались умножить свое достояние, а это значило приобретать влияние на местах. Многим это удавалось еще и потому, что некоторые категории правительственных чиновников в провинции, например, начальники уездов, не подлежали периодической смене, то есть оставались на своих местах постоянно, а среди них были и потомки старых родов еще времен родо-племен-ного союза. Таким образом, в провинции, то есть, в сущности, во всей стране, постепенно образовался свой влиятельный слой, в котором перемешались потомки старых родов эпохи удзи-кабанэ, осевшие на местах представители чиновничества эпохи рицурё, и даже выходцы из крестьянской верхушки. Растущая экономическая сила этого слоя медленно, но неуклонно вела к усилению и его политического значения. С этой силой вынуждены были считаться и надменные представители придворной аристократии, а некоторые из них, стремившиеся к власти, даже стали опираться на новый слой. И прежде всего так поступали противники Фудзивара — дома, правившего страной под именем регентов и канцлеров. Противники и соперники этого дома, естественно, нашли себе союзников в императорской фамилии, члены которой продолжали формально занимать престол. Совместными усилиями этой части правящего слоя единовластие дома Фудзивара было подорвано. В 1086 году император Сиракава отрекся от трона, то есть вырвался из плена (т. к. занимавшие трон были лишь марионетками в руках Фудзивара), постригся в монахи и стал искать поддержки у церкви, которая к тому времени выросла в большую экономическую силу, так как многие монастыри имели большие земельные владения с хорошо поставленным хозяйством. Опираясь на эту силу, Сиракава решился на переворот: объявил о создании своего Двора и своего правительства. Так началась в системе государственной власти новая эра, получившая название Инсэй (правление Ин'ов), в котором слово Ин, собственно — монастырь, по правилу метонимии, стало обозначать не только место, по и того, кто это место занимает. В таком сане Сиракава фактически процарствовал сорок три года (1086—1129). А система Инсэй продержалась в Японии до 1333 года. Но только формально, фактически же высшая власть в стране в конце XII века, официально — с 1192 года, перешла совсем в другие руки — в руки сегунов (генералов, военачальников, верховных военных вождей), действительных вождей провинциальной зпати, то есть того господствующего сословия, в руках которого уже с XI века сосредоточилась реальная власть в стране и, что важнее всего, власть над трудовым населением — крестьянством. Вполне понятно, что в этом сложном процессе падала сила хэйанской аристократии, мельчали ее представители, слабела ее творческая энергия и тускнел блеск культуры, ею созданной, а с угасанием этого блеска стала все заметнее выходить из тени другая культура— народная, и на ее почве, на ее фоне стал складываться второй по исторической последовательности лик культуры феодального общества в Японии.