В IX веке в жизни японского общества возникают новые явления, и первое из них — развал надельной системы. Ее суть состояла в том, чтобы вынудить крестьян неукоснительно сидеть на своих земельных наделах, неукоснительно их обрабатывать и столь же неукоснительно отдавать казне, то есть правящему классу, положенную часть своей продукции, своего труда, да еще, когда это было нужно, идти в войска сражаться с айну (инородцами), довольно еще сильными тогда в северо-восточных областях Хонсю.
Можно было предвидеть, что в условиях того времени поддерживать экономическую структуру, рассчитанную на строгую централизацию и неусыпный правительственный контроль, было трудно. Можно было также ожидать, что правящее сословие по пожелает ограничиваться законными поступлениями: чиновники, ведавшие земельным хозяйством, брали столько, сколько удавалось. Результат получился вполне естественный: началось бегство крестьян с надельных земель, а тем самым — сокращение обрабатываемой площади и соответственное уменьшение налоговых поступлений. В то же время шел и другой процесс: влиятельные члены правящего слоя относились к своим должностным, ранговым и прочим привилегированным наделам, как к своим владениям, и стремились их приумножить. Начался захват казенных земель, особенно пустующих, тем более что такие земли по закону отходили в распоряжение их обрабатывавших. Нужную рабочую силу черпали из тех крестьян, которые бросали свои наделы. Так, у господствующего сословия вместо наделов появились сёэн (поместья), н число их неуклонно росло, так как новая форма в первое время была выгодна обеим сторонам: господствующему сословию, приобретавшему самостоятельный и уже не контролируемый источник дохода, и крестьянству, при переходе в поместья избавлявшемуся от поборов чиновников. К концу X века поместная система стала уже полностью господствующей.
Разумеется, это вызвало перестройку и в системе власти. Императорский дом, когда-то укрепивший свое положение путем устранения соперников из старой родовой знати, теперь вынужден был уступить власть новой знати — поместной.
Формально трон продолжал заниматься в порядке наследования членами прежнего рода, но фактическая власть перешла в руки дома Фуд-зивара, обладавшего огромным числом поместий в разных частях страны. Правили они под титулами сэссё (регентов), когда на престоле был император несовершеннолетний, и камбаку (канцлеров), когда регентство отпадало. Такой порядок сложился в середине IX века и просуществовал до XII века, когда система поместий стала заменяться военно-ленной. Эти века историками нередко именуются эпохой Фудзивара, но чаще — эпохой Хэйан (по названию города, ныне Киото, новой столицы, отстроенной в 794 году взамен старой — Хэйдзё, как официально именовался город Нара).
Многое изменилось и в культуре Японии, прежде всего в мире буддизма. В 806 году на родину вернулись из Китая два ученых монаха — Сайте и Кукай. Первый из них, получивший посмертно почетное имя Дэнгё-дайси, стал основателем секты тэндай, второй, названный впоследствии Кобо-дайси, — секты сингон, двух быстро ставших влиятельными церковных организаций. Центром первой стал монастырь Энрякудзи на горе Хиэйдзан близ Киото, центром второй — сначала монастырь Гококудзи в самом городе, затем монастырь Конгобудзи, на горе Коядзан, в нынешней префектуре Вакаяма.
Принятое в европейской литературе по Японии для обозначения различных ответвлений буддийского вероучения наименование «секта», как уже было указано, не следует понимать в привычном для пас смысле — как нечто отклоняющееся от правоверия. В буддизме Махаяны нет правоверия, поэтому нет и ересей; речь идет лишь о разных направлениях религиозно-философской мысли, и каждое из них в китаизированном обиходе обозначается тем же словом сю (учение; калька китайского слова цзун), что и буддизм в целом.
Для истории культуры Японии важны не столько догматические особенности учений Тэндай и Сингон, сколько религиозная политика их проповедников: они стали строить свои церковные организации не на принципе «служения государству», как секты VII—VIII веков, а па принципе «служения вере», то есть стали создавать из своих приверженцев церковные общины со стремлением делать их самостоятельными не только организационно, по и экономически. Провести этот порядок в широком масштабе, то есть с вовлечением в пего народных масс, тогда было еще трудно: буддизм в Японии еще не стал тогда массовой религией, но в пределах господствующего класса, в котором он уже пустил достаточно глубокие корни, это сделать удалось. Таким образом появились монастырские владения, фактически — церковные поместья, а так как настоятелями монастырей становились члены тех же знатных фамилий, получилось, что буддизм стал не только идейным, но и экономическим орудием того же господствующего класса, и прежде всего — его верхушечного слоя, аристократии.
И все же эта новая организация повлекла за собою превращение церкви в самостоятельную силу в стране, причем не только экономическую, но и политическую. С этого времени начинается эра усиливающегося прямого участия духовенства в политической жизни.
Возраставшее богатство и влияние монастырей сопровождалось развитием в них искусства. Помимо новых храмов, многие из которых признаются шедеврами архитектуры, к этому времени относятся такие выдающиеся произведения, как статуи Дайнити-иёрай, то есть Вайрочаны (Великого Света, открывающего мир), — главного божества секты сингон; как статуя Кандзэон (Внимающего звукам мира), короче — Канноп, то есть Авалокатешвары, бодисатвы, широко почитаемого в облике богини милосердия; как грозный Фудо — образ гнева Вайрочаны, гнева, обращенного на зло. Среди многих статуй, изображавших эти божества, особенно выделяются своей художественностью статуи Желтого Фудо и Каннон в храме Ондзёдзи (префектура Сига).
Своим успехом буддизм этого времени был во многом обязан и тому, что он внушал своим адептам. Чтобы увидеть это, достаточно привести лишь несколько отрывков из проповеднических документов.
«Люди Двора, люди Родовых общин нашего Храма! Что в конце века вашего будет вашим сокровищем? Сокровища самого по себе вообще не существует. Поразмыслите хорошенько! И драгоценная яшма с гор Купьлунь, если ее не отшлифовать, она — не сокровище. И чудесное снадобье с горы Пэнлай, если его не испробовать, само по себе ничего не значит. Лишь божество, нисшедшее сюда, лишь оно — сокровище! Если всеми помыслами воззвать к нему, это никогда не будет напрасным: в жизни этой оно подаст вам безмерное сокровище согласно вашему желанию; в жизни той вы возродитесь в добром месте и обретете дивное блаженство». Это — из обращений к верующим в монастыре Ива-Симидзу Хатиман. Оно, в сущности, сведено к очень простому: веруйте, молитесь, и все вам дастся — ив этой жизни и в той.
Вот другое поучение:
«В горах этих есть темное ущелье. Его зовут «Долиной людских жилищ». Люди заблудшие, не соблюдающие учение божества, люди неразумные, не возблагодарившие божество за его милость... их, как верующих, нельзя низвергнуть в ад, но, как грешников, нельзя пустить в рай. И вот они стали кто змеями, кто демонами-скотами. Но хоть и опутаны они железными цепями, в конце концов и они войдут в обитель божества... Благий свет привлечет их к себе. Таково действие божественной благодати». Это — из поучений в храме Касуга даймёдзин. Опять все ясно: согрешишь?— ничего! Придется только пройти через что-то вроде чистилища.
Наконец, еще одно поучение — в одном из храмов монастыря Тодайдзи:
«В этом грешном мире меня называют Сяка (Сакья), в Чистой земле меня называют Мида (Амптаба), но мы не разные! И воистину: если вы в миг вашей кончины десятикратно сосредоточите все ваши помыслы и десятикратно произнесете «паму Амида-буцу», вы перейдете в другую жизнь!» Тут уж совсем просто: стоит произнести перед смертью десять раз формулу, равную христианской «Господи, помилуй», и «Чистая земля», то есть рай, обеспечена.
Так действовали проповедники так называемого миккё (тайного учения), оперировавшие главным образом магией: магической силой слова, жеста, движения. На этой почве сложился и обширный свод церковных служб, обрядов, предусматривающих участие и верующих. Именно в такой форме буддизм как религия расширял свое влияние в японском обществе IX века.
Открывала некоторый путь к овладению умами и философская сторона буддизма. Центральная идея буддийской религиозной философии — учение о спасении, то есть о приходе людей через все страдания и бедствия к великому покою. Состояние такого покоя именуется «Нирваной»; переход к нему — «Становлением Буддой», «Прозревшим». Учение это распространяется на всех: «Каждый может стать Буддой» и в конечном итоге станет им — гласит догмат. «Каждый» — не только человек, но все живое, все живущее. Существа, люди, которые путем духовного подвига уже подходят к порогу Нирваны,— бодисатвы, «Познавшие». Оставаясь, следовательно, еще в сфере бытия, они своим подвигом ведут к спасению других. Естественно, что именно бодисатвы и являются наиболее чтимыми божествами. Создав сонм таких божеств, буддизм ответил на естественную и никогда не исчезающую потребность в чудесном покровителе, защитнике.
Однако буддийские проповедники не могли удовлетворяться приобретением адептов в среде одного господствующего класса. Как было отмечено выше, учение Махаяны родилось на стыке древности и средневековья, то есть в тот великий исторический момент, когда в умах укреплялась идея человечества, мира в целом. Поэтому обе вселенские религии — христианство и буддизм, по самому своему миссионерскому характеру, должны были идти и шли в народные массы. В Японии были простые труженики, в подавляющем числе — труженики земли, крестьяне. Проповедники буддизма постарались проникпуть и в их мир. Так требовала сама сущность такой религии, как буддизм. Но была и другая сторона: поместья, появившиеся у монастырей, прямо и непосредственно столкнули духовенство с массой. И надо было душами этой массы овладеть.
Вторгнуться в круг верований простого народа было нелегко, потому что круг этот был замкнут синтоизмом, то есть исконными представлениями о своих божествах. И вот тут буддизм сумел найти средство преодолеть эту преграду. Это удалось сделать с помощью другой идеи, не менее существенной, чем отмеченная выше идея спасения: идеи перевоплощения. Идея конечного спасения всех и вся воспринимается как движение ко все большему и большему совершенству; иначе говоря, это есть мысль о неуклонном духовном прогрессе. Идея перевоплощения, воспринимаемая как постоянный переход от одного облика к другому, допускает переход от более низкого духовного состояния в более высокое. Почему бы, следовательно, тот самый синтоистский бог, которому кто-либо поклоняется, не мог быть гонгэн'ом (воплощением)? Тем самым он продолжал оставаться самим собой, то есть своим божеством, и одновременно становился буддийским... даже бодисатвой! Таким образом, японская земля оказалась населена буддийскими богами. Эта доктрина так п стала называться: хондзи суйдзяку сэцу (учение о нисхождении на данную землю).
Слово «хондзи» тут имеет и общий смысл, то есть под ним разумеется вся страна, и локальный — данное конкретное место. Это последнее значение было особенно важно, так как божества народной религии были привязаны к определенному месту. Вот, например, божество Асо — вулкана: оно стало Одиннадцатиликой Каиион, божеством, взявшим на себя все беды, которые припосит извержение. Над ним всегда клубится дым: «Дым, поднимающийся к небу, дым, в котором сгорают прегрешения младой поросли, и есть облик божества»,— говорили буддийские проповедники. Гонгэн'ом оказалась и богиня островка Ицукусима — дочь морского царя-дракона. Божество, считавшееся духом не то пещеры, не то пруда, стало гонгэн'ом — богиней Бэнтэн. Так, не яростным ниспровержением «идолов», а мирным соедипеиием с этими самыми «идолами» произошло вторжеппе буддизма в духовный мир народпых масс Японии IX—X веков. Следует сказать, однако, что далеко не только «невежественные массы» приняли буддизм в указаппой форме, но и просвещенное общество хэйанских дворцов.
Не менее выразительным фактом истории духовной культуры Япопии этих веков является и то, что произошло с кангаку (китайской ученостью) . В чем она состояла — мы знаем хорошо: это записапо в Гакурё (школьном кодексе). Главный материал обучения в Дайгаку (высшее училище) составляли так называемые цзин (канонические книги): Чжоу И, Шан Шу, Чжоу ли, И ли, Ли-цзи, Мао Ши. Чуньцю цзочжуань; наряду с ними знакомились и с Сяо-цзин'ом и Лупью'ем.
Вся эта ученость была, действительно, большого и широкого плана и могла создавать умы подлинно высокого уровня. Несомненно, среди тех, кто имел доступ к этому образованию, находились и такие, которых эта наука развивала. Но молодое поколение господствующего класса того времени, в особенности его привилегированная часть, интересовалась не столько мудрыми, но скучными сентенциями на темы государственного управления, общественных добродетелей, свойств человеческой природы, человеческого долга, а совсем другим, что открывала другая часть китайской образованности: художественная литература и прежде всего поэзия. Умение слагать китайские стихи по прославленным образцам стало в Японии таким же признаком культурности, каким в средневековой Европе умение сочинять латинские стихи. Как уже было упомянуто, искусство это получило распространение еще в VIII веке, и тогда же появился сборник «Кайфусо»; песколько подобных сборников появилось и в IX веке. Они очень важны: во-первых, как документы, показывающие, что именно в художественной литературе средневекового Китая занимало первое место по популярности; во-вторых, как свидетельство того, что известная часть японского общества уже тогда стояла в литературной области на том же уровне, что и образованные китайцы.
Китайская светская образованность обернулась, однако, в Японии и другой своей стороной: одним из ее порождений было то, что получило в Японии наименование Оммёдо (учение об Инь-Ян).
Название это не передает всего содержания учения. Конечно, доктрина двух противоположных сил, действующих в природе: положительной — Ян и отрицательной — Инь, являемых людям, нагляднее всего в образах Света и Тьмы, составляет основу этого учения, но не менее существенное место в нем занимает и доктрина «пяти стихий» — пяти первоэлементов вещественной природы, паглядно являемых людям как вода, огонь, дерево, металл, земля. Соотношение двух сил бытия выражается в том, что каждая из них, развиваясь, переходит в противоположную ей, соотношение элементов природы выражается в их круговороте: каждый предыдущий «преодолевает» свой последующий — по одной концепции, «порождает» последующий — по другой. На этой основе и выросло то, что можно назвать физикой и химией того времени,— учением о бытии и природе.
С самой ранней поры в это учение вошел и элемент времени. Ближе всего представление о времени выражалось в смене четырех времен, то есть времен года, но не менее наглядное представление о времени в другом аспекте и в другом масштабе давало движение луны и се фазы. На этой почве и родилась «календарная паука». Она соединила учение о бытии и природе с представлениями о времени в жизни общества и привела к тому, что можно назвать исторической хронологией: нее, происходящее в жизни общества, встало в точный временной ряд. Но с жизнью общества умы людей соединило и представление о двух силах и пяти элементах: эти силы были восприняты как начало, наличествующее и в человеческой природе — мужчина и женщина; как начала, проявляющиеся в жизни общества — добро и зло, и т. д. Элементы, из которых слагается все в природе и в круговороте которых течет вся со жизнь, были поняты и как элементы природы и жизни общества. На основе этой суммы представлений и сложилось в Китае то, что можно в какой-то мере назвать наукой того времени.
Японские источники сохранили свидетельства о времени проникновения этой науки в Японию. «Нихонги» сообщает, что в 553 году правитель Ямато направил в Кудара просьбу прислать ха-касэ (ученых) специалистов по Инь-Ян (Переменам), и по календарным исчислениям; в следующем, 554 году сообщается об их прибытии. Разумеется, запись нельзя принимать за начало занесения этой науки в Японию. Сам факт обращения японцев к корейцам с просьбой о присылке таких специалистов говорит, что в Японии о существовании такой науки уже знали. Вскоре мы узнаем, что в системе правительственных учреждений появилось Оммёрё (управление по делам Инь-Ян).
Для понимания сложного содержания учения Оммёдо следует, однако, кое-что добавить. В указанном обращении японского двора к правителю Кудара содержалась еще просьба о присылке лекарей. На это следует обратить особое внимание. Врачебное искусство в ту эпоху развивалось на той же почве: на представлении, что процессы, идущие в природе, воспроизводятся и в человеческом организме; что, следовательно, лечение многих болезней зависит от понимания того, что происходит в природе. Таким образом, врачебная наука родилась как часть естествознания — общей науки о природе, и особенно — как часть ботаники и минералогии, так как среди растений и минералов искали лечебные средства.
Именно на этой почве произошло слияние медицины с магией, в частности — с теми учениями, которые говорили о таинственных силах природы и о се чудесных средствах. Помимо доктрины Инь-Яп в Китае эти идеи развились в русле даосизма — древнего, возникшего еще в пору китайской античности, течения философской мысли, глубоко отличного от конфуцианства с его пристрастием к рациопализму. Средневековый даосизм далеко отошел от философской спекуляции, и в его русло влился целый поток народных верований, особенпо — в таипственные, чудесные явления, как светлые, прекрасные, радостные, так и темные, ужасные, грозные. На этой почве развилась типичная для средневековья магия. Вполне естественно, что эта даосская магия легко соединилась с иньяновской. 645 год, положивший начало средневековому переустройству Японии, получил название Тайка (Великое превращение). Это ипьяповское понятие: одпо начало, развиваясь, превращается в свое противоположное. В 650 году название годов было изменено па Хакути. (Белый фазан), это уже из мира даосских легенд, как и Сутё (Красная птица),— название годов правления с 686-го. В этой области из всего богатства китайской культуры на умы японцев раннего средневековья влияло не столью уже становившееся схоластикой конфуцианство, а будоражившие воображение, возбуждавшие эмоции даосизм и ииьянизм. Добавим к этому и еще одно учение. О нем мы знаем очень мало, так как оно оставалось и остается почти вне поля зрения исследователей: это учение Чапьвэй, как оно называется по-китайски, Синъи, как звучит это название в устах японца. Это — учение о таинственной сути явлений, о приметах, о вещах-знамениях, о чудесных предметах, о волшебных чертах, о заклинаниях. В дважды уже упомянутом послании к правителю Кудара содержалась просьба прислать также и «гадательные книги».
С X века в Японии установилась поместная система. Как было указано выше, она изменила положение правящего класса: он стал господствовать не через государственный аппарат, а непосредственно. Владельцы поместий чем далее, тем более приобретали независимость от правительственных оргапоч. Кончилось даже тем, что поместья были объявлены «территориями, куда губернаторы не имеют доступа». При всем этом, однако, оставалась в силе одна сторона прежних порядков: система рангов и должностных званий; ею определял-сь положение представителей правящего слоя при Дворе, а оно было соединено со своей долей влияния и власти, что в борьбе за сохранение имеющихся поместий, за приобретение новых играло известную роль. Поэтому в обстановке соперничества и интриг для представителей господствующего класса важно было находиться именно в столице, при Дворе. В связи с этим все больше и больше владельцев поместий превращались в фудзай дзинуси (отсутствующих «помещиков»), каких еще недавно мы во множество видели в современной Японии. Управление поместьями было доверено приказчикам, от которых требовалось, в сущности, одно: обеспечение максимальной доходпости. Последствием такого положения явился все увеличивающийся отрыв правящего слоя господствующего класса, особенно его верхушечной части — придворной зпатп — от народа. Мир Хэйана, столицы страны, и в нем мир дворцов и мопастырей, пребывал в себе — со своей жизнью, своими интересами, своей культурой.
Отстранение столицы от провинции, то есть фактически от всей страны, или, иначе говоря, отрыв правящего класса от одпого живительного источника — парода, соединилось с отрывом и непосредственной связи с Китаем. С 894 года прекратилась периодическая отправка посольств к Танскому двору, а это означало и прекращение поездок больших групп представителей знатной молодежи, буддийских монахов на учебу в Китай. Отдельные поездки продолжались, но они должны были предприниматься уже на страх и риск отправлявшихся; в японских гаванях продолжали появляться корабли из Китая и Кореи, но это были либо торговцы, либо морские разбойники. Известная связь с внешним миром продолжалась, но резко изменилось ее содержание, изменился и тот социальный слой, который поддерживал некоторое общение; и культурное заимствование из других стран приобретает иную окраску.
Прекращение посольств в Чанъань, столицу империи, было вызвано крайне усложнившейся обстановкой в Китае. С 874 года там поднялось мощное крестьянское восстание, бушевавшее в стране в течение почти двадцати лет. Оно было в конце концов подавлено с помощью наемных войск, набранных из пограничных народов, главным образом — уйгуров, а также подкупленных предводителей восставших. Но это стоило династии ее судьбы: в 907 году правящий дом был свергнут одним из предводителей, подавивших восстание, и Китай на целое полстолетие стал ареной борьбы отдельных феодальных домов. Только в 960 году единство империи было восстановлено под властью дома Суп. Разумеется, эта обстановка и послужила главной причиной прекращения посольств.
Но изменения во внешней обстановке этим не ограничились. Как было упомянуто выше, сношения с Китаем велись и через Боханское царство, образованное на территории позднейшей Маньчжурии и Приморья племенами маньчжуро-тунгусского этнического корня. В 926 году это царство пало: оно было завоевано киданями, чей племенной союз занимал до этого территорию позднейшей Внутренней Монголии и прилегающие к ней части Маньчжурии. Еще до этого кидане успели захватить обширные части северной половины Китая, так что к середине X века в этой части Азии появилось обширное Кидань-ское царство, в китайских источниках именуемое Ляо. Естественно, прекратились сношения и с этой частью континента.
Оставался Корейский полуостров. Со второй половины VII века он составлял одно государство — Силла, быстро прошедшее вперед по пути экономического и культурного прогресса и еще больше, чем Япония, обязанное своей цивилизацией Тайскому государству. Однако в течение всего IX века там происходили столкновения отдельных групп феодалов, вспыхивали крестьянские восстания, особенно ощутимо в конце
IX века. Кончилось тем, что страна распалась на части и государственное единство восстановилось только в 30-х годах X века уже под названием Корё. Таким образом, и обстановка в Корее отнюдь не способствовала сношениям с этой страной; она способствовала только японским пиратам, усилившим набеги на берега полуострова. Следует отметить, что проезд через море становился более опасным, чем раньше: с этого времени отмечается усиление деятельности китайских, корейских и особенно японских пиратов как у берегов Китая и Кореи, так и в японском Внутреннем море.
Итак, верхушечный слой японского общества оказался оторванным социально — от своего народа, культурно — от континента. И это возымело свое следствие. Такое положение вызвало стремление к утверждению в ней национального начала .
Выше уже шла речь о «Манъёсю» — замечательном собрании поэтических произведений. Это — стихи, но разные и по характеру и по происхождению. Одни были, в сущности, записанными и, возможно, при записи несколько обработанными песнями, и песнями притом народными: таковы, например, «Адзума-ута» («Песни Востока», то есть восточной части острова Хонсю, далекой окраины с точки зрения жителей столицы); таковы, далее, «Сакимори-но ута» («Песни пограничных стражей» — солдат, набранных из крестьян, оторванных от родных очагов и посланных охранять далекие рубежи); к народным песням восходят, наконец, многие стихи, написанные на сюжеты обрядов, на мотивы любовных отношений юношей и девушек. И рядом с этой народной по истокам поэзией — другая: авторская, литературная. «Манъёсю» дает возможность проследить, как на японской почве произошло рождение литературной поэзии, с одной стороны, из лона народного песенного творчества, с другой — из культурно-общественного источника. Источник этот — быт, образ жизни, сама жизнь господствующего класса, и прежде всего той его части, которая составляла придворную среду или была воспитана в ее духе. Поэты из этой среды писали по-китайски, и это было понятно: перед ними была замечательная китайская поэзия, уже давно ставшая литературной; ей, этой высокой поэзии, подражали. Но ограничиться этим, естественно, не могли: бил и свой, живой поэтический родник. Сборник «Манъёсю» сложился во второй половине VIII века, а в IX веке уже зазвучали имена новых поэтов. Наиболее прославленными из них стали: Нарихира (он) и Комати (она). В начале уже X века произошло событие, для этих веков японской поэзии эпохальное: в 905 году появился «Кокин-вака-сю» (Сборник стихов древних и современных), да еще стихов тёкусэи (отобранных по высочайшему повелению), то есть тёкусансю (императорская антология поэзии). Этот факт говорит о многом: во-первых, о том, что поэзия — и именно своя, японская — получила право гражданства в самом избранном культурном кругу японского общества; во-вторых, о том, что имевшаяся продукция была настолько большой, что понадобился уже отбор; в-третьих, о том, что уже выработались принципы художественной оценки поэтического произведения; в-четвертых, наконец, о том, что появились не только поэты, но и критики, теоретики. Кто они — мы знаем: Императорскую антологию 905 года подготовил известный ученый, теоретик и поэт Цураюки, которому помогала группа видных деятелей литературы.
Антология эта для своего времени необычайная. В ней есть «Введение» главного редактора, в котором определялось «что такое поэзия», устанавливалось, как она развивалась. Источником поэзии было объявлено «Человеческое сердце», то есть мир чувств и эмоций. Очень высоко был оценен сборник «Манъёсю»; два поэта этого сборника — Хитомаро и Акахито — были провозглашены хидзири (мудрецами), то есть величайшими учителями всех поэтов; сообщалось, что после них поэзию вели роккасэн (шесть магов поэзии); так были названы шесть наиболее прославившихся поэтов IX века с Нарихира и Комати во главе; сделан разбор их творчества. «Введение» в «Кокинсю» считается первым в Японии документом поэтической теории и критики.
Вслед за «Введением», обессмертившим имя Цураюки, его автора, идет сам «Корпус» антологии, то есть стихи. И тут — новое проявление теоретической мысли: все отобранные стихи распределены по тематическим разделам. Их много, но главных — два: стихи о природе и стихи о любви. Впрочем, достаточно много стихов о природе, в которых потаенно звучит тема любви, стихов о любви, где эмоция передается через образы природы.
Что такое эта поэзия как явление культуры? Понять это нам помогают авторы своеобразных вступительных заметок, предваряющих многие стихотворения, при каких обстоятельствах или по какому поводу эти стихотворения созданы. В них помещены не только имена их авторов, но и поэтов, написавших стихотворения. И вот из этих заметок явствует, что стихи тогда сочиняли главным образом к случаю; случаи же появлялись в ежедневном обиходе. Верховный канцлер утром выходит в сад вместе с садовником, чтобы дать ему очередные распоряжения; на галерее он замечает выглянувшую из своего покоя придворную даму — и мадригал готов; она, конечно, тут же и ответила. Стихотворения-записочки, стихотворения-экспромты, стихотворения-раздумья — словом, бытовая поэзия галантного общества. Уметь слагать стихи в нем должен был каждый; это было не только элементом образования, но и требованием светского общения. Коротко говоря, перед нами — японский вариант куртуазной поэзии раннего средневековья, хорошо известный по творчеству трубадуров и миннезингеров. И, как у них, героиней поэзии стала женщина.
Каково было положение женщины в Японии в эту эпоху? Оно было двойственным: и независимым и зависимым. Продолжал существовать — и притом в придворной среде не менее прочно, чем в народной,— цумадои, брак, при котором муж не вводил жену в свой дом, а навещал ее у нее в доме. В этом видят отзвуки прежних порядков, когда женщина играла главную роль в родовой общине. Женщина и в эпоху Хэйан сохранила свою имущественную самостоятельность: она могла быть и владетельницей поместья. При дворе для женщины был предусмотрен такой же обширный штат рангов, званий, должностей, как и для мужчины. Монахини играли не меньшую роль, чем монахи. Образование женщины могли получать не меньшее, чем мужчины. Среди авторов стихов китайского стиля в упомянутых сборниках VIII —IX веков немало женщин. Женщину воспевали в бесчисленных стихах; и она сама столь же безудержно обращается со своими эмоциями к мужчине. Равенство тут было полное.
И в то же время — совсем другое: женщина всегда могла оказаться покинутой; прекращение посещений знаменовало конец супружеской связи, а это могло означать и лишение источника существования, если своих средств у покинутой не было. Часто приходится читать в литературе того времени, как бедствует покинутая, как она нуждается в новом покровителе; часто уходили в монастырь не только из-за горя, но и просто для того, чтобы найти пристанище.
«Кокинсю» была лишь первой Императорской антологией, за ней последовал ряд других. К этой эпохе, к векам куртуазной лирики, относятся восемь, считая с «Кокинсю», с которой начинается ряд; кончается он «Син-Кокинсю» («Новой Кокинсю»), законченной составлением ровно через триста лет после первой — в 1205 году.
Как отнестись к этой поэзии? Разумеется, немалое место в ней занимают знаменитые модные песни. Единственной формой этой поэзии стала танка — стихотворение, в котором всего тридцать один слог, сгруппированные в пять стиховых строк в 5, 7, 5, 7, 7 слогов. Не много слов можно сложить из этого количества слогов! А так как и ассортимент тем был всегда один и тот же, каким его установила «Кокинсю», множество стихов представляло, в сущности, ту или иную модель, приспособленную к данным обстоятельствам. Но зато чрезвычайно изощрились приемы этой поэзии: поэты должны были тщательно выбирать слова и способы выражения своей мысли — многословность была исключена. На помощь был призван один своеобразный прием: пользование омонимами; омонимы давали возможность одним и тем же словом выразить не одну, а две мысли. Этот прием оказался настолько эффективным, что наряду с омонимами-словами стали оперировать омонимами в составе нескольких слогов в одном слове, а то и омонимами, получающимися из соединения двух соседних слов. Нагамэ — одна из форм глагола нагамэру (смотреть перед собой, обычно — смотреть с тоской); нага-амэ — сокращенно нагамэ (долгий дождь). Не сможет ли иоэт этим формально одним словом всего из трех слогов сказать своей возлюбленной очень многое?
Стандартизация поэтических приемов, канонизация тематических моделей превратили стихосложение, в сущности, в версификаторство, в котором часто трудно не только уловить поэтическую индивидуальность, но и вообще найти элемент творчества. Стандартизации же и канонизации весьма способствовали и постоянные поэтические турниры, устраиваемые со всей пышностью при Дворе в присутствии и с участием высочайших особ, и более интимно — в домах знати.
И все же среди легиона версификаторов было немало и настоящих поэтов — тонких, глубоких. Тот же Цураюки, главный редактор первой антологии— «Кокинсю», Садайэ, главный редактор восьмой, последней — «Син-Кокинсю», Идзуми-снкибу, Мурасаки-сикибу — замечательные поэтессы, и многие, многие другие. Они создали действительно большую и высокую лирическую поэзию, раскрывающую богатый душевный мир с весьма сложными чувствованиями и эмоциями, с тонкими и глубокими наблюдениями. Лирическая поэзия Японии раннего средневековья составляет одно из лучших звеньев в блестящем "жерелье мировой куртуазной поэзии и одно из замечательных явлений общественной культуры Японии X—XII веков.
В литературе же этой поры родилось и другое явление этой культуры, в котором многие исследователи видят не только высшее, что хэйан-ское общество дало своей стране, но и уникальное для всей мировой литературы средних веков доренессансной поры. Это явление — роман.
Роман? В раннем средневековье? Недоумение — не только допустимое, но и законное. II все-таки это так. Конечно, роман — глубоко свой. Но ведь то, что называют романом в разные эпохи истории художественной повествовательной прозы,— также очень свое для каждой из этих эпох. В Японии его обозначили тогда словом моногатари, что значит повесть, и это обозначение передает самую сущность этого литературного жанра, остающуюся неизменной при любом его видовом варианте и при любом размере произведений и повестью и рассказом.
Как мы знаем из мировой истории литературы, у большинства народов, вышедших на арену истории на этапе средних веков, повествовательная литература началась с эпоса — от сказок до поэм. Сказкой началась повествовательная литература и в Японии, но она быстро вышла из этого круга и пришла не к эпической поэме, а к роману. Вот «Отикубо-моногатари» («Повесть о девушке Отикубо»); в ее основе лежит хорошо знакомая сказка о прекрасной девушке, страдающей от злой мачехи. Но рассказ этот послужил только предлогом для построения сюжета, переведшего людей с их характерами и действиями уже в план совершенно реального общества своего времени. Вот «Уцубо-моногатари» («Повесть о дупле»). В начале этого романа — также сказка о женщине, изгнанной со своим маленьким сыном по оговору в лес и поселившейся там в дупле большого дерева. Но это — только пролог; вся последующая история героя, ставшего уже героем романа, развертывается в реальном обществе того времени со всеми подробностями быта. Как мы видим, эта повествовательная литература уже не нуждается в сказочной завязке, она изобретает свою собственную.
Вершиной хэйанского романа признается «Гэндзи-моиогатари» («Повесть о Гэндзи»). Это, действительно, повесть — неторопливая, обстоятельная — жизни одного человека от его рождения до могилы. Гэндзи — сын императора от наложницы. Мы видим, как складывается его придворная карьера, его личная жизнь; узнаем о его радостях и горестях, о счастье и несчастьях. И все это — на широком фоне жизни общества того времени, и не только при дворе, но и в изгнании; не только во дворце, но и в укромном домике на окраине города. Множество происшествий, интриг; целая галерея лиц; вереницы женщин, с которыми была связана жизнь героя, каждая — со своей индивидуальностью, со своей судьбой. Роман полон рассказов о событиях, поступках, переживаниях, чувствах, думах людей. И все подлинно и человечно. И такой реалистический роман — в раннем средневековье!
Откуда идет такое внимание к душевному миру человека и умение этот мир художественно раскрывать — понятно: к этому приучили японцев их никки (дневники) и дзуйхицу (записки). Известно, что вели их тогда многие — и мужчины и женщины, в их числе — обе упомянутые выше замечательные поэтессы, две придворные дамы Мурасаки-сикибу и Идзуми-сикибу. Им принадлежат два самых прославленных «Дневника» того времени, два подлинно художественных произведения самого высокого уровня.
А самые прославленные «Записки» оставила нам также придворная дама — Сэй-сёнагон. По этим произведениям мы и видим, какая тонкая наблюдательность развилась у людей того времени, как они научились подмечать и передавать всякие изгибы мыслей и переливы чувств. Это искусство полно и широко перешло в моногатари. И если мы скажем при этом, что автором «Гэндзи-моногатари» была Мурасаки-сикибу, придется признать, что умели раскрывать душевный мир человека лучше всего женщины. Таким образом, художественно-повествовательная проза этого периода истории японской культуры представляет двойной парадокс: первый — то, что повествовательная художественная литература в Японии началась с романа, и притом романа реалистического, второй — то, что главными создателями этого романа были женщины.
Куртуазная поэзия и куртуазный роман являются но только самым крупным достижением культуры аристократического общества; полноценностью своего художественного выражения, законченностью формы, человеческой глубиной содержания эта поэзия и эта проза представляет высшее, что тогда в этой области мог создать японский национальный гений. Литература X— XII веков и по языку и по содержанию — торжество национального начала в культуре. Но у этого явления была предпосылка, которая может быть оцененной так же, как победа, и по масштабу своего действия даже большая, чем литературная: куртуазная поэзия п куртуазная проза свидетельствуют, что в общем русле японского языка сложилось то, что в истории языков называют литературным языком.
Литературный язык данной эпохи. Что это значит? Это значит, что в нем действуют отработанные, отшлифованные нормы языкового выражения, точные и вместе с тем эластичные; нормы грамматические, стилистические; при наличии богатой лексики, открывающей возможность выразить самую тонкую мысль, неуловимое движение эмоции; при широчайшей возможности обращения слова в образ, в символ, в формулу. Недаром в глазах людей позднейших времен язык хэйан-ских моногатари был классическим.
Уже одно образование такого языка — превосходный показатель культурного прогресса, но есть и еще один показатель: этот литературный язык получил свое письмо.
Письмо это было фонетическим, то есть каждый его знак передавал то, что воспринималось тогда как звуковая единица речи. Оказалось, что такой единицей был слог. Следовательно, каждый знак этого письма, каждая буква, как сказали бы мы, обозначали слог. Однако появились не только буквы, появился и алфавит, то есть набор знаков, достаточный для передачи всех слогов языка. Их подсчитали — оказалось всего сорок восемь. Расположили в определенном порядке. Сначала придумали стихотворение, все слова которого укладывались в это число слогов: так было очень легко заучить всю азбуку. Так как первыми слогами в этом стихотворении оказались и, ро, ха, это стихотворение-азбука и получило название ироха-ута (песенка ироха). Но такая азбука имела чисто мнемоническое значение и не давала никакого представления о фонетическом качестве слогов. И вот те, кто тогда в Японии знал санскрит, а это были буддийские монахи, и знал, следовательно, деванагари (санскритский алфавит), проанализировали слоги своего языка и установили слоги, состоящие из одного гласного — их оказалось пять: a, i, и, е, о; слоги, состоящие из согласного и гласного, и распределили их по порядку согласных, подсказанному деванагари: k, s, t, и, р, т, у, г, w. Тем самым алфавит принял форму десяти столбцов по пяти знаков в каждом: a, i, и, е, о; ka, ki, ки, ке, ко и т. д. Всего получилось — пятьдесят, отсюда и название азбуки: годзюон (пятьдесят звуков). Правда, звуков, то есть букв в нем,— сорок восемь, то есть столько было в японском языке разных слогов, но для круглого счета два знака (i, и) повторили.
Означало ли это, что китайское письмо было отменено? Ничуть! Китайское письмо оставалось, как и китайский язык. И то и другое продолжали изучать так же, как и раньше. Но пытаться, как это делали раньше, записывать японские слова китайскими иероглифами фонетически перестали: наличие множества омонимичных «чтений» разных иероглифических знаков открывало возможность огромного разнобоя; для записи любого японского слога, скажем, ка, можно было взять любой из многих десятков китайских иероглифов, которыми были обозначены китайские слова, произносимые ка. Поэтому первое, что надо было сделать,— закрепить за каждым слогом определенный иероглиф; второе — освободить этот иероглиф от его смысловой нагрузки, а для этого требовалось изгнать из него всякую изобразительность, то есть превратить его из иероглифа в букву. Это и было достигнуто двояким путем: взятием не всего иероглифа, а лишь одной его части — из простейших, или сокращением его формы, какое бывает при скорописном начертании знака. Полученное таким способом японское письмо было названо кана (заимствованные знаки). Следовательно, китайское письмо сыграло свою роль, но то, что оно породило, было уже чи
сто японским явлением. Японский народ обрел свое национальное письмо. Таково было огромное по значению достижение хэйанской культуры, созданное именно в эту эпоху.
Конечно, называют и создателей этого письма. Особенно часто встречается Кукай, тот, уже упомянутый, ученый монах, который перенес в свою страну секту сингон. Называют его, впрочем, чаще иначе: Кобо-дайси (Великий учитель — распространитель Закона). Под этим именем он вошел в состав отцов буддийской церкви в Японии. Ему приписывают составление песенки ироха. Возможно, что это так и было, но современные исследователи не склонны видеть в кане результат какого-нибудь единовременного творческого акта. Вероятно, они в этом отношении правы; но, во всяком случае, в IX веке кана уже существовала.
В IX—XI веках специфически национальное лицо приобрело изобразительное искусство.
Известно, что скульптура в первые века японского средневековья была буддийской, а так как буддийская скульптура была перенесена в Японию с континента, естественно, что японские буддийские статуи этих веков входят в состав буддийского искусства китайского средневековья. Выше было указано на прямую связь буддийского искусства Японии этого времени с северо-вэйским искусством. С X века положение стало меняться. Признаки этой перемены можно видеть на примере скульптуры Амида в храме Хоодо, входившем в ансамбль монастыря Бёдоин, построенного в 1053 году. Статуя сидящего Будды выполнена строго по принятой модели подобных изображений, но лицо Будды уже другое: перед нами — явный японец. Внести национальный элемент в иконографию было невозможно; изменить положение фигуры, позу было просто нельзя — тут все определялось общим замыслом изображения; то же — и в выражении лица; но само лицо, его черты теперь можно было дать по-своему. Так даже в это закованное в каноны искусство стал проникать национальный облик. Но главная область искусства, в которой национальное начало проявилось уже сильно, была живопись; причем — та же буддийская. Каноны существовали и для нее, но вот картина на створках двери в храме Хоодо: на ней изображено, как сходит с небес Амида, чтобы принять к себе молящегося подвижника. Все — как полагается при этом весьма распространенном сюжете. Но фон — особый: он — горы и вода, как назвало китайское искусство то, что мы обозначили словом «пейзаж»; притом горы и вода изображены конкретные, той самой местности вокруг селения Удзи, где был расположен храм. Словом, опять то же явление: национальное своеобразие было введено в ту часть изображения, которая не была задана каноном.
Национальное начало, разумеется, в гораздо большей степени вошло в светскую живопись. В эти века она развилась даже так широко, что появилась возможность говорить о начале японской национальной живописи вообще. Опа так и стала называться: яматоэ (живопись Ямато). Именно Ямато: японское наименование страны вместо официального на китайский манер Нип-ион должно подчеркивать чисто японское происхождение этого искусства. Яматоэ — живопись Ямато — противопоставлялось караэ — живописи Китая.
Яматоэ — разрисованные бёбу (ширмы), фусу-ма (перегородки), обычные принадлежности японского жилища, строившегося так, что внутреннее помещение составляло единую площадь, которую можно было превратить в несколько обособленных отсеков, оградив отдельные участки ширмами или отделив их друг от друга съемными плотными бумажными перегородками. В домах знати ширмы и перегородки расписывались. Чаще всего — это был пейзаж, но не всякий, а лишь такой, в котором был свой пейзажный «сюжет», например цукинамиэ (движение луны по небосводу), сикиэ (смена времен года). В первом случае давалось несколько картин с разным положением луны, во втором — картины весны, лета, осени, зимы, причем образы этих времен года передавались их символами: цветком вишни для весны, птицей для лета, полной луной для осени, снегом для зимы. Нередко в пейзажные картины вводился жанр из репертуара нэнтю-гёдзи (годового обихода) — обрядов, связанных с определенным сезоном, которых получалось двадцать четыре, или каким-либо одним днем. Например, ханами (любование цветами) — ритуальное, каким оно было в древности; цукими (любование луной) — поклонение полнолунию, и т. д. Подобные жанровые сюжеты особенно легко вписывались в пейзажи, но в них также помещались и такие сюжеты, как, например, цуйна (изгнание бед) — злых духов, приносящих бедствия, а этот обряд совершался при каждой смене сезона.
В пейзаж легко вносилось изображение лошадей, отбираемых в дворцовую конюшню. Эта церемония входила в «годовой обиход».
Именно этот скрытый динамизм времени, составляющий, в сущности, самый предмет изображения, и характерен для японской живописи этого периода.
К сожалению, о картинах этого времени мы можем говорить лишь по описаниям, имеющимся в литературном повествовании, да еще по позднейшим образцам; непосредственно от того времени ни одной такой ширмы или перегородки до нас не дошло. Правда, описания очень тщательны, выразительны, почему и дают представление об этой живописи, но, конечно, заменить самый оригинал не могут. К счастью, лучше обстоит дело с другим видом живописи, также появившимся в это же время, с так называемыми эма-кимоно (картинами-свитками).
Существовало тогда слово макимоно (свиток). Для того времени это понятие было равнозначно тому, что мы обозначаем словом «книга». Литературные произведения, те же моногатари, тогда переписывались тушью на отдельных продолговатых полосках бумаги, которые потом подклеивали друг к другу, так что получалась бумажная лента, которая потом свертывалась. Так получался макимоно. Короткий рассказ умещался в один свиток, большой роман — в несколько. Эма-кимоно — те же свитки, только вместо текста в них давались картины. Рисовались такие картины либо по бумаге, либо по шелку тушью разных цветов. Когда свиток постепенно разворачивали, взору представлялась как бы движущаяся панорама. Сюжеты для нее брались из тех же мопо-гатари, так что подобные картины-свитки можно было бы назвать альбомами иллюстраций к тому или иному литературному произведению, если бы не одно обстоятельство: это были не иллюстрации к чему-нибудь, а повесть о чем-нибудь, только изложенная не языком слов, а языком живописи.
Все же без слова и тут не обошлось: при отдельных рисунках давался и текст. Но это была не пояснительная подпись к рисунку, а то место повести, которое вдохновило художника на создание его произведения. К тому же и тут присутствовал тот же элемент изобразительности: текст был рукописный, а написанное от руки может стать также произведением искусства — графического. Нельзя забывать, что знаки хираганы, одного из шрифтов каны, которыми тогда записывались художественные произведения, представляют своеобразно преображенные иероглифы, а иероглифическое письмо по своей исконной природе — рисуночное, такое же письмо всегда может превратиться в графическое искусство, имеющее свой собственный художественный язык и свою эстетику. Об этом искусстве принято говорить как о каллиграфии, но вряд ли это правильно в данном случае. Под каллиграфией у нас обычно понимают умение красиво и четко писать. В искусстве иероглифического письма второй признак — четкость — полностью отсутствует: скорописная форма знаков, наоборот, создает особую трудность для читающего. По-своему выражен и первый признак— красота: главное в ней не внешняя форма, а движение линий, переходы от тонких к толстым, от едва заметного штриха к бьющей по глазу черте, игра контрастов в изгибах. К этому следует добавить, что текст представляет собой и определенную графическую цельность, то есть образует своего рода графическую картину. Далеко по безразлично также и место, где эта графическая картина помещена. Поэтому эмакимоно — произведение изобразительного искусства, оперирующее приемами живописи и графики. Живопись соотносится с сюжетной стороной литературного произведения, графика — с его словесным выражением, программирует же весь комплекс эстетический замысел художника. Картины-свитки были, однако, разные: на язык живописи перекладывались не только повествовательные произведения, но и сборники стихов. Это означает, что с искусством живописи и графиктт соединялось не только слово повествующее, но и слово лирическое, а это существенно меняло и художественные принципы целого: главное, что в последнем случае нужно было сказать, относилось уже не к сюжету, а к эмоции. Поэтому живописным переложением стихотворения мог быть рисунок цветка, отдельная фигура, даже простой штрих. До пас дошел иллюстрированный «Сандзюрокунип-сю» («Сборник стихов тридцати шести поэтов»). В нем — весь комплект хэйанской эстетики: поэзия — стихотворения, графика — текст, живопись— рисунки, художественный материал — плотная бумага, на которой все это изображалось.
Таковы литература и изобразительное искусство Японии X—XI веков — времени, когда на поверхность вышла культура верхушечного слоя господствующего класса — хэйанской аристократии, и притом еще в эпоху ее наибольшего процветания.
Литература — стихи, повести, дневники, записки; архитектура и изобразительное искусство— скульптура, живопись, графика; искусство прикладное — резьба, чеканка, литье; все это для нас — различные виды искусства; само же искусство — особая область культуры. Так ли это для японцев X—XI веков? Природа и характер буга-ку вызывают сомнение в том, что их понятие аналогично современному.
Что такое бугаку? В этот период существовали различные театральные представления, такие, как комагаку, тогаку и т. д., проникшие в Японию из Китая непосредственно или через Корею. Мы знаем, что это были пляски под инструментальную музыку, но пляски, имеющие определенный сюжет и включающие в себя поэтому элементы пантомимы, то есть актерской игры. Сюжеты эти шли из фольклорного источника — из распространенных в народе легенд, преданий; шли они и из быта — всяких житейских происшествий, особенно таких, которые могли быть изображены комически или сатирически. Многое пришло вместе с буддизмом или возникло в его русле: некоторые церковные обряды, как, например, торжественные процессии, своего рода «крестные ходы», были своеобразными театрализованными действами. Во время больших праздников после церковных служб в монастырях устраивались народные гулянья, главным элементом которых были представления жонглеров, мимов, плясунов, акробатов и т. д. Эти представления проникали и в дворцовые сферы, но уже в очищенном виде, без откровенной балаганности. Помимо этого в дворцовых кругах прочно укрепилось театральное искусство, культивировавшееся при дворах правителей Кореи и Китая. Оно также выросло из тех же народных или религиозных источников, но уже утратило свой чисто развлекательный или обрядовый характер.
Так было в VII—VIII веках, в вышеописанную переходную пору японского средневековья, но уже в IX веке и в театральной области начал обнаруживаться поворот от чужого к своему, от чужеземного к национальному. Именно на этой почве п появилось бугаку, то есть театральные представления под музыку, уже созданные в самой Японии и на собственном материале. Поэтому к литературе, живописи, скульптуре и прочим искусствам, отмеченным выше, следует добавить н высокоразвпвшееся в этом столетни театральное искусство.
В первое время, когда еще господствовали привнесенные извне формы этого искусства, оно было в руках специалистов, бывших одновременно хранителями достигнутого, и создателями — в допустимых традицией масштабах — нового в них, и, конечно, исполнителями. В составе правительственных учреждений имелось Гагакурё (управление придворным театром п музыкой), бывшее одновременно п школой, в которой мастера обучали своему искусству приставленных к ним учеников. Однако потом, когда стали создаваться новые представления, главная роль в исполнении и в создании пьес бугаку перешла к тем же придворным. Бугаку стало придворным театральным представлением в узком кругу столичной аристократии, в котором порой принимал участие в качестве автора или исполнителя даже император.
Но театральные представления такого рода, как элемент бытового времяпрепровождения, в этом своем качестве сливаются с другими элементами такого времяпрепровождения — прежде всего с музыкой. Музыка тогда была особым видом творчества, но не особой областью искусства; она была элементом того, что мы называем домашним музицированием.
Не будет ли правильным распространить такую концепцию и на все прочее? Что такое литература для тех веков? Особенно — поэзия? Она была элементом быта, галантного обихода, интимного общения. Стихи сочиняли, умели сочинять, должны были уметь сочинять все участники этого обихода. Что же, значит, тогда все были поэтами? Если употребить это слово в том значении, в каком мы применяем его в наше время, говорить о поэтах для той эпохи неправомерно. Не правильнее ли видеть в поэтическом творчестве того времени также одну из форм «общественной самодеятельности»? И не следует ли то же сказать и о моногатари? Ведь даже само это слово означает рассказ, в смысле рассказывание, то есть оно не было названием литературного жанра, а обозначало определенный момент общественной жизни. Не значит ли это все, что о литературе того времени можно говорить как об особой сфере творчества — это, безусловно, так, — но не как об особом общественном явлении, особом явлении культуры? Особым явлением культуры был весь комплекс — поэзия, повести, дневники, записки, картины-свитки, яматоэ, театральные представления, вместе взятые, то есть художественная культура в целом. Обособление ее отдельных отраслей и, что не менее важно, общественное осознание этих отраслей как особых видов искусства произошло позднее.
Художественная культура была представлена многими выдающимися творцами, подлинными мастерами различных жанров искусства и литературы. И то, что они создавали, подымалось над общим уровнем, нередко очень высоко. Поэтому были тогда и действительно поэты — достаточно вспомнить имена Цураюки, Садайэ; были действительно писатели-прозаики — достаточно назвать двух гениальных женщин — Мурасаки-сикибу и Сэй-сёнагон. Но звания писателя как и поэта тогда не существовало. Не было и особого звания художника-живописца, скульптора и т. д.
Особое место в этой художественной культуре занимало буддийское искусство, но и к нему никто не относился как к искусству: ваятели, литейщики, строители были просто мастерами, то есть обслуживающими нужды культа, а культ тогда тоже был принадлежностью того же обихода, то есть элемента общественной культуры в целом.
Такова картина культуры этого этапа японского средневековья, этапа, на котором сложился исторически первый облик национального лица японской культуры в целом.